— Царев? — Андрон поперхнулся балыком, но все же сдюжил, проглотил. — На твоей земле?
— Ну да, я тебе, слава богу, не общагой — рынком командую, — Оксана выложила в миску огурчиков и повела кокетливо плечом. — Была я раньше лисичкой-сестричкой, а нынче Лисавета Патрикеевна. А Царев, он, паскуда, совсем не прост. Шерсть-то, которую он тогда снимал с шерстянников, отправлял не в закрома родины — налево пускал. А как из органов ушел, сразу лавку открыл. Целый магазин. И деньги гребет лопатой. А в районе у него все схвачено, и в ментуре, и в башне. Тьфу ты, в мэрии по-новому. Ну что, ты скучал по своей маленькой девочке?
Вот ведь стерва, почти один в один сказала, как когда-то Анджела. Может, и верно, что у дур мысли сходятся. Только Оксана была не дура, очень даже. Накормила Андрона, напоила да и затащила в койку — крой. И понеслось. Вот это жизнь. Половая. Сплошной оргазм.
— Так значит, говоришь, Царев? — спросил Андрон как бы невзначай, когда Оксана взяла таймаут после второго круга. — И что ж это он, гад, не хочет заплатить такой красивой женщине?
Ну и дела. Гнида Царев, из-за которого вся жизнь пошла наперекосяк, из органов свинтил и загребает деньгу лопатой? Да еще стоит на фасаде? Нет. Надо было ему все же вышибить ему все мозги напрочь.
— Женщине? Скажешь тоже, — Оксана вдруг скривилась, презрительно и с ненавистью. — Он же голубой. Педераст. — Взяла Андрона за бедро, игриво улыбнулась и поинтересовалась в тему. — Андрюше, а ты в тюрьме с мужиками жил?
В голосе ее звучала похоть, неприкрытый интерес и жажда нового.
— И с мужиками, и с лошадями, и со свиняьми, — с готовностью подтвердил Андрон, сально подмигнул и трижды показал Оксане, как сожительствуют с женщинами. Она ему нравилась — хищница и блядь, не скрывающая этого. Берет от жизни свое, не стесняясь. По крайней мере естественна, не кривит душой.
Тим. Середина восьмидесятых. Черная Пагубь
Им действительно крупно повезло на следующий день, когда летели по стремнине меж рыжих, напоминающих стены, берегов. Скалистый козырек, нависший над потоком, упал не на их головы — грохнулся у борта, подняв фонтан брызг, огромную волну и опрокинув лодку. Все случилось мгновенно, словно в плохом кино — огромная воронка, рев стихии и сразу же обжигающий холод кипящей воды.
— Такую мать! — бешено закричал Петюня.
— Держись, братва, — выплюнул воду Тим.
— К берегу давай, к берегу, — пронзительно, срывая голос, заорал Витька.
Какое там! Поток стремительно завертел их, разбросал в разные стороны и играючи понес, ревя торжествующе и победно. Венцы мироздания? А кто вы без лодки? Жалкие прямоходящие букашки.
— Куда же вы, братцы, куда? — задыхаясь, из последних сил работая руками и ногами, Тим проводил взглядом Петюню и Витьку — их стремительно несло куда-то вниз по течению, отчаянно попробовал рвануться к берегу, но тут же был подхвачен волнами и, словно щепка, брошен на скалистый мыс. Да так, что тело пронзило невыразимой мукой, и сознание покинуло кружащуюся голову.
Очнулся Тим от бульканья воды — он лежал на береуг, у самой ее кромки, под лучами ласкового полуденного солнышка. Попробвоал пошевелиться и закричал — болело все. Содранные в кровь колени и ладони, перенатруженные мышцы, прокушенная губа. А главное — позвоночник и затылок. Задыхаясь от боли, он встал на колени, потихоньку поднялся, пошел. Куда? Не задумываясь, вдоль русла, следом за Петюней и Витькой. Однако скоро путь ему преградило болото, Тим начал обходить его, едва не угодил в трясину и скоро, потеряв направление, понял, что идет, куда глаза глядят. Таежник из него был еще тот, какое там ориентирование по солнцу, по веткам, по мхам, когда от боли в позвоночнике забываешь все на свете. Однако Тим шел, скрипел зубами, но шел, понимал, что если остановится, сделает привал, потом уже не встанет, не совладает с собой. А боль все не отступала, давала знать о себе, набиралась сил. Каждый шаг мукой отдавался в позвоночнике, заставлял кружиться голову и судорожно сжиматься челюсти. Руки и ноги немели, теряли чувствительность, это было самое скверное. «Ну, никак паралик хочет вдарить, — с каким-то безразличием, словно речь шла о чем-то малозначимом, Тим хмыкнул про себя, вспомнил морг в райцентре, потрошителя Евгения Саныча, вздохнул, — а здесь и вскрыть будет некому». Позже, уже ближе к вечеру, он понял, что ошибался и очень глубоко. Случилось это, когда он, уже обессилев окончательно, надумал отдохнуть на свежей куче веток, очень напоминающих кровать. Не знал, что хозяин тайги предпочитает чуть протухшее мясо, кизюмит добычу под грудами хвороста и приближаться к его консервам смертельно опасно. А потому ужасно удивился, когда услышал грозный рев и увидел лесного великана с острыми, пятидюймовыми когтями, вскрывающими брюшину с необычайной легкостью — куда там Евгению Александровичу с его золингеновским скальпелем. Однако ничуть не испугался — мука вытравился из его души ужас боли и смерти, древний жизнь инстинкт самосохранения казался ненужным рудиментом — ну скорей бы, скорей, чтобы все это наконец закончилось.
— А пошел бы ты, — с чувством послал Тим топтыгина, отмахнулся от него как от комара и вытянулся на импровизированной постели. — Дай поспать, тихий час у меня.
И медведь все понял, перестал реветь, опустился с дыбков на четыре и, смешно закидывая задние ноги, откочевал. Недаром называют его косолапым. А Тим благополучно проспал до утра. Собственно как благополучно — донимали комары, жутко болела спина да ложе на поверку оказалось жестковатым — под ветками лежал мертвый олень. Еще хорошо, что свежезадранный, не успевший протухнуть. Утром, едва забрезжили лучи солнца, Тим поднялся и побрел, боль словно плетью подгоняла его, напоминала мукой, что он еще жив, а значит, должен идти. Вот так, не пока я мыслю, я существую, а пока мне тошно, я живу. Пели беззаботные лесные птахи, ветер шелестел верхушками березок и осин. А Тим шел, ни о чем не думая, инстинктивно, руководствуясь уже не разумом, а чем-то древним, совершенно отличным, не имеющим названия на человечьем языке. Так раненый зверь бредет по непролазной чащебе в поисках лечебных трав и из последних сил, истекаяю кровью, находит их. Только Тим ничего не искал, просто брел, без осознанной цели, словно направляемый неведомой рукой. Не чувствуя голода, спотыкаясь, невидяще глядя себе под негнущиеся ноги. Еще хорошо, что высокие ботинки на шнурках остались целы, не стали собственностью мокрушника Водяного.
Так Тим брел до вечера, как всегда в тайге, внезапного, почти без перехода сгущающегося в ночь и вдруг невольно замедлил шаг, ошалело вглядываясь меж сосновых стволов — вот это да. Впереди была идеально круглая впадина, и она светилась розовым, таинственно мерцающим сиянием. Уж не та ли это Черная Пагубь, о которой рассказывал Витька? Ну да, вот и двенадцать идолов по кругу на ее дне. Огромных, почерневших, напоминающих телеграфные столбы. А что это там в самом центре? Да никак костер? Натурально, трескучий и дымный, терпко отдающий смолой. А рядом с ним сидел — вот это чудеса! — бывалый человек Куприяныч, все такой же невозмутимый, бородатый, с иронично оценивающим взглядом. Будто и не прошло столько лет с той страшной экспедиции на Кольский…
— А, вот и ты, — приветливо сказал он, прищурился от расползающегося дыма и помешал в котле на костром. — Присаживайся, отдохни. Что, болит спина-то?
Ни радости, ни удивления в его голосе не было. Только будничность и сосредоточенность. Ничего личного, как говорят американцы. Вообще никаких эмоций.
— Куприяныч? — Тим даже не изумился — опешил. — Ты? Здесь? По какому случаю?
Сказал и сразу замолчал, понял, что сморозил глупость. Не умом понял — сердцем.
— Случайностей, дружок, не бывает, — Куприяныч усмехнулся, но лицо его осталось все таким же внимательным и сосредоточенным. — Случайность это непонятая закономерность. Нет ее ни в перевернутой лодке, ни в ушибленной спине, ни в наших с тобой встречах. Ни в этой, ни в прежних. На вот, выпей. — Кружкой зачерпнул булькающее варево, отворачивая бороду от пара, осторожно протянул Тиму. — Пей до дна, пей до дна. Маленькими глотками.