— Я вообще-то вегетарианка, Амадей, — отчего-то Елизавета Федоровна зарделась как маков цвет, а в вестибюле снова послышались шаги, и появилась Воронцова со Свами Бхактиведантой. Третьего дня к нему явился будда Вайрочана, верхом на генерале обезьян Ханумане, и повелел сопровождать любимую ученицу на ее нелегком, но трижды праведном пути. Как ему откажешь? Тем более дело уж больно ответственное.

— Ну что, исчадие ада? Плохо тебе? — с ходу начал серьезный разговор Свами Бхактиведанта, грозно приближаясь к Елизавете Федоровне, и улыбнулся с суровостью Рамы. — Предупреждаю, будет еще хуже.

— Отвали, баклажан, — парировала та и, облив Бхактиведанту змеиным ядом презрения, бросила пламенный, полный укоризны взгляд на Воронцову. — Вот, значит, ты как, дочка? Как в гражданскую? Пошла на мать, чертова дочь? Вот я тебя!

Однако эта была лишь хорошая мина при плохой игре. Елизавета Федоровна понимала, что карта ее увы бита. Угробить близнецов ей сегодня не удастся. А следующая пятница тринадцатого при солнечном затмении и крестообразном положении планет будет только через три тысячи лет четыре месяца и двенадцать дней. Кроме всего прочего священный камень наверняка уже приберут к тому времени. Ишь какая рожа у этого индуса…

— Ладно, дочка, еще поговорим, — процедила в раздражении Елизавета Федоровна, с ловкостью спецназовца швырнула ритуальный нож, так что он на полклинка вонзился в подоконник, и вызывающей походкой от бедра элегантно подгребла к Папе Мильху. — Кто-то что-то здесь говорил насчет гаштетной и водки? Или мне это только показалось, а, Амадей?

Общество Свами Бхактиведанты, при виде коего сразу вспоминался вкус индийсокй кухни, Папе было отвратительно, а потому он подставил друидессе локоть и учтиво повел ее угощаться винегретом, пельменями и паленой сорокоградусной. Все лучше, чем горох, вареный с манкой, помидорами и огурцами.

А Свами Бхактиведанта межту тем прислушался, сделал стойку и, страшно обрадовавшись, поманил Воронцову наверх:

— Пойдем же, дочь моя. Тот, кто добудет священный камень, уже там. И не один.

— Здравствуй, мама, — ласково сказала Лена и, не сдерживаясь, поцеловала Воронцову. — Я так рада видеть тебя. Ты не находишь, что с бабулей вышло как-то неловко? Мне кажется, она обиделась.

В душе Лена радовалась, что гражданская война, даже не начинаясь, превратилась в фарс.

— В тебе слишком силен голос крови, о трижды дочь моей любимой дочери, — Свами Бхактиведанта подскользнулся на ступеньке, схватился за перила и качнул головой. — Ты так эмоциональна, так чувствительна, так непосредственна.

Всю правду-матку сказал, гуру как-никак.

Только Лена оказалась на чердаке, как тишину прорезал ее громкий, так что наверное пес на крыше вздрогнул, крик:

— Господи! Ребята!

И тут же, невзирая ни на что — ни на омраченность Андрона, ни на просветленность Тима, — она бросилась им на шею, не постеснялась пустить слезу, говорить много, громко, искренне и невпопад. Вот уж была-то чувствительна, эмоциональна, непосредственна… Только недолго.

— Тебе надо бы заняться тантрой, о любимая дочь трижды моей дочери, — посоветовал ей Свами Бхактиведанта, мягко отстранил от братьев и сделал неуловимое движение тазом. — И больше практиковать собачью позицию. Она научит тебя сдержанности. — Потом он как-то подобрался, расправил плечи, как крылья и веско, с многозначительной торжественностью, в упор воззрился на Тима. — Настал твой звездный час, о сын мой. Достань же скорее камень и передай его мне.

А поймав недоуменный взгляд того, снисходительно улыбнулся, низко поклонился и показал куда-то наверх.

— Не стоит беспокоиться, о сын мой. Все трижды согласовано.

Звук его голоса был убедителен как шум прибоя, гроход камнепада и рокотанье грома. Сразу преисполнившись доверия, Тим на цыпочках подошел к стене, осторожно тронул ее кончиками чутких пальцев. И сразу же раздался тихий звон, будто в хрустальный бокал уронили льдинку. Таинственный и мелодичный.

— О, боги, свершилось! — Свами Бхактиведанта побледнел, сосредоточился, прерывисто вздохнул и направился к открывшемуся тайнику, а в это время послышались шаги, и в дверном проеме обозначилась фигура — мощная, плечистая. С горделиво посаженной головой. Такая прекрасная осанка могла быть только у…

— Хорст! Хорст! — не справившись с собой — вот в кого Лена-то! — Валерия бросилась к дверям, тут же, как бы устыдившись своей горячностип, остановилась и, прижимая руки к груди, повторила словно в забытьи: — Хорст! Хорст! Господи, это же Хорст! Милый, милый, любимый Хорст! Пришел!

А Хорст с любовью улыбнулся ей, подмигнул сразу замеревшей Лене и, крепко взяв Андрона с Тимом за руки, твердо, по-мужски посмотрел им в глаза. Таким же как он сам — плечистым, мощным, похожим на нибелунгов. И совершенно седым. И не было никому дела на чердаке до Свами Бхактиведанты, трепетно, с бережением вытаскивающего из тайника ларец в форме гроба…

А в то же самое время в шестисотом мерседесе, припаркованном аккурат напротив дома с флюгером-псом, баба Нюра, суть карельский феномен, облегченно вздохнула, торжественно улыбнулась и пробормотала вполголоса:

— Ну все, свершилось, теперь можно и помереть.

— Как это помереть? Ты это чего, бабуля? — рассердился сидящий за рулем внучок Борис, сплюнул в окно и затянулся «Ротмансом». — У нас же работы невповорот. Так что давай живи. И не дуркуй больше. А то подняла ни свет, ни заря, погнала, хрен знает куда. Дай тебе бог здоровья. — Он выщелкнул хабарик, достал фляжку с коньяком и смачно приложился. — Ну дай бог здоровья и нам. А все остальное купим.

Солнце, пока еще не закрытое луной, отражалось от сонных вод, ветер гнал по асфальту шуршащий бумажный сор. Стронуть насмерть приржавевший флюгер ему было уже не под силу…

ЭПИЛОГ

В маленькой глухой комнатушке без окон было жарко. В спертом воздухе летали мухи, атмосфера отдавала каким-то затхлым, навевающим невыносимую тоску запахом, свойственным тюрьмам, воинским казармам и больницам. Тоска. Хотя, если вдуматься, и не тоска вовсе. По маленькому переносному телевизору бацали песни о главном, булькала наливаемая в грязные стаканы водочка, хрумкали огурчики, капуста и сухарики под крепкими, правда, несколько разреженными зубами. Двое амбалистых плечистых россиян с чувством выпивали, с аппетитом закусывали и пытались подпевать, правда, несколько фальшиво, не в такт и на полоктавы ниже:

Листья желтые над городом кружатся…
С тихим шорохом под ноги ложатся…

Где-то неподалеку тоже пели, правда, совсем уж невпопад, зато с отменной громкостью, полетностью и энтузиазмом. На три голоса. Три разные песни. Бравурно-патриотическую:

Сегодня мы не на параде,
Мы к коммунизму на пути…
Патриотически-ностальгическую:
Снега России, снега России,
Где хлебом пахнет дым…
И ностальгически-диетическую:
А что такое? Где маца?
Лаца-дрица-а-ца-ца!

Какие там лица желтые, которые с тихим шорохом. Мы к коммунизму на пути, где хлебом пахнет дым…

— Вот сволочи. Опять в тринадцатой надрываются. Сульфазину на них нету, — амбалы оборвали пение, насупились и нехорошо, зловеще переглянулись. — Песню нам испортили. Гады. Ну ладно, сами напросились.

Выпив еще для бодрости, они поднялись. Один взял массивную деревянную дубинку, другой объемистую умную книгу, написанную В.Кавериным «Два капитана». Хмыкнули, подмигнули друг другу, пошли. Не в первой. Идти было совсем рядом, через коридор, в просторную, с зарешеченными окнами палату. Похожую в настоящий момент более на сценические подмостки — все в ней плясало, пело, ходило на руках и на четвереньках. Собственно выкаблучивались только трое, остальная же публика занималась своими делами: кто с презрительной улыбкой тихо повторял: «Чернь! Чернь! Жалкие пролетарии (пролетарии — люди, обладающие только средствами для собственного размножения)! Quod licet Jovi, non licet bovi (что позволено Юпитеру, то не дозволяется быку)». Кто уверял присутствующих, что он незаконно рожденная дочь Ульянова и Инессы Арманд, кто просто пускал слюну, глупо улыбался и яростно рукоблудствовал. Зато уж комедианты старались за всех, пели и выламывались от души, что-то было в них от французских жонглеров, германских шпильманов, русских скоморохов и польскхи франтов. Так непосредственны, так эксцентричны… Однако, увидев амбалов с дубиной, двое из них сразу же закончили гастроль и жутком страхе забились под койки. А представление продолжил самый стойкий, кучерявый, жилистый, тот, что выл картавым тенором: