Телефон поблескивал металлическими боками. Гордо поднимались вилки, на которых возлежал отделанный серебром рожок. И надо лишь поднять его.
Дождаться ответа…
Шелест.
И шорох. И страх, что связь, которой Евдокия пользовалась не так уж часто, откажет. Но вот раздался характерный щелчок и женский далекий голос произнес:
— Слушаю.
— Будьте добры, — Евдокия старалась говорить спокойно. — Соедините с нумером тринадцать — двадцать три. Пятая ветка.
Пауза.
И ответ:
— Соединяю.
И вновь шум, который прежде представлялся ей успокаивающим, слышался в нем голос моря, пусть и не настоящего, рукотворного, электрического, а все же… сердце колотится пойманною птицей.
Ничего.
Недолго уже осталось… но как же медленно… поместье большое… а людей в нем мало, ни к чему держать штат прислуги, если в доме никто не живет… поэтому надо погодить… и если вдруг случится обрыв, набрать вновь…
И когда Евдокия почти убедила себя, что этот звонок не будет услышан, трубку сняли.
— Доброго дня, — этот густой тяжелый голос сложно было не узнать. Пан Юзеф, новый управляющий, говорил медленно, растягивая слова, отчего они причудливым образом сливались друг с другом, и речь его превращалась в монотонное гудение.
К новациям пан Юзеф относился с немалым подозрением, и телефона остерегался, но ежели на звонок ответил, стало быть, никого иного, кому сие неприятное дело перепоручить можно, поблизости не оказалось.
— И вам доброго дня, пан Юзеф, — Евдокия заставила себя сесть. — А Лихослав далеко?
— Далеко.
Она почти видела, как стоит пан Юзеф, вытянувшись в струнку, силится и живот подобрать, да только тот чересчур тяжел.
Непослушен.
— И где же?
— Так… в Познаньске…
— Уже уехал? — Евдокии давно не случалось чувствовать себя такой дурой.
— Уехал, — согласился управляющий.
Трубку он наверняка держал осторожненько, сперва обмотавши платком. И к уху подносил с опаскою, поелику прочел в некоем медицинском журнале, несомненно уважаемом и стоящем доверия — ведь медицина само по себе занятие уважаемое и к доверию располагающее — что от трубки этой исходят волны незримые волны, способствующие разжижению мозга.
От волн и вытекания разжиженного мозга через уши полагалось защищаться комками корпии, которые пан Юзеф засовывал в левое ухо, когда трубку подносил к правому. Или в правое, ежели подносил к левому. Комочки эти он повсюду носил с собой, завернутыми в бумажный платок.
— И давно?
— Давно. Уж недели две как. Вы, панна Евдокия, вдвоем же были, — теперь в голосе ей почудился упрек. — Неужто запамятовали?
— Нет, — поспешила уверить Евдокия, которая и вправду прекрасно помнила ту поездку.
— Вы, конечно, извините, — пан Юзеф обладал еще одной чертой весьма сомнительного качества: он любил помогать людям. И вроде бы не было в том плохого, ежели бы не помогал пан Юзеф в собственном своем понимании того, как оным людям надлежит поступать. — Но вы, панна Евдокия, слишком много говорите по телефону. Этак и вовсе можно без мозгов остаться! Вытекут все и что тогда?
— Неужели…
В данный конкретный момент времени Евдокию занимали вовсе не вытекающие мозги, тем паче, что отсутствие их иным людям жить вовсе не мешало, но исчезновение дорогого супруга. Выехал он ночью, стало быть, к утру в поместье добрался бы… если бы направлялся в поместье.
А если нет?
Если все это — ложь, которая…
— Знаете, вы, пожалуй, правы. Потому, до свидания, пан Юзеф. Доброго вам здоровья.
— И вам, панна Евдокия.
Кто лгал?
Лихослав?
Или Богуслава с ее притворным желанием помочь… нет, ей верить точно нельзя.
Евдокия повесила телефонный рожок и, упав в кресло, сжала голову.
В поместье Лихослава не было. А где был? В том доме, адрес которого с такой готовностью подсунули Евдокии?
Чушь.
И не в любви дело… любовь — материя тонкая, сегодня есть, а завтра уже и развеялась туманом осенним. Дело в порядочности. Не стал бы он заводить любовницу развлечения ради, поскольку бесчестно это… а если бы вдруг случилась страсть неземная, то… то и не оскорбил бы Лихо женщину подобным предложением.
Да и то… был ведь вчерашний вечер, пусть тревожный, но и ласковый. Была нежность, которую не подделаешь… и значит, врет Богуслава…
А Лихо пропал.
Пропал.
Евдокия произнесла это слово вслух и сама удивилась, как это вышло, что она не поняла очевидного.
Беда.
А она тут с глупостями своими.
Следующий звонок был в управление, однако Себастьяна застать не удалось. И квартирная его хозяйка, которая говорила медленно, точно пребывая в полусне, знать не знала, где его демоны носят.
И что дальше делать?
Возвращаться домой.
Там вещи Лихослава, без которых ни один ведьмак не возьмется человека искать.
Страшно?
Вспомнился вдруг давешний грач. И сонное состояние, которое вернется… и значит, в самом доме беда, и не след туда соваться одной…
Помощи ждать?
От кого?
Имен не так и много, да и те люди, которые в голову приходили, не друзья, так, приятели, случайные знакомые… самой надобно.
Ничего… с револьвером она как?нибудь управится. В конце концов, револьвер — это именно то, что придает женщине уверенности в себе.
Спешил.
Он слышал зов, противиться которому не мог. И потому летел — летел, задыхался от бега, от горького ветра, который вымывал из шкуры чуждые запахи.
Дыма.
Камня.
Людей. Странное место, где он некогда обитал, давным — давно осталось позади, и лишь во сне, а спал он редко, чутко, не способный еще управиться с новым своим телом, Лихослав возвращался на каменные улочки Познаньска.
Там, во снах, у места было имя, как и у него самого, и там, во снах, это казалось правильным. А очнувшись — зов будил на закате — он пытался справиться с собой.
С тягой вернуться.
Однажды Лихослав — имя это удерживалось недолго — сумел пройти по своим следам до железных путей, по которым медленно, пыхая паром и вонью раскаленного метала, ползла железная тварь. Чужая память подсказала, что тварь эта не опасна, что прочно привязана она к вбитым в землю колеям. И прежде Лихославу доводилось путешествовать в ней.
Он помнил смутно.
Вагон.
Женщина, от которой сладко, невозможно пахло хлебом. И запах этот позволял вернуться.
Обернуться.
Почти.
Он шел за железным зверем долго, пока тот не добрался до реки. И Лихослав, вытянувшись в кустах малины, следил, как медленно, натужно зверь вползает на мост. Дым из пасти его спускался к воде, с водой мешался и таял.
Тогда зов, мучивший его, почти исчез. Стало больно, и от боли этой, раздирающей изнутри, Лихослав взвыл. Он катался по колючей малине, оставляя на ней ошметки шкуры, пока не осталось ни единого клочка. И тело расплылось, переменилось.
Еще немного, и он вновь стал бы человеком.
Но залаяли псы, где?то совсем рядом, а следом донеслось:
— Ату его! Ату… — и голос этот был подобен хлысту.
Лихослав вскочил на четыре лапы, отряхнулся, сбрасывая с новой шкуры, которая была куда плотней прежней, мелкую листву. Он зарычал, когда из колючей стены выкатилась собачонка, мелкая, беспородная, она не испугалась рыка, но заскакала, оглушительно лая, норовя ухватить за хвост…
От собаки несло человеком.
И запах этот пробудил доселе неведомое желание убить.
Сейчас и здесь.
Он бы поддался, наверное, этому желанию, но псина, почувствовал, как изменилось настроение того, кого она еще недавно полагала добычей, отступила.
Лихослав мог бы убить и ее. Чего проще? Рывок. И челюсти смыкаются на горле. Рот наполняется солоноватой кровью, которая утолит голод…
…а он был голоден.
Зов не позволял отвлекаться на поиски еды, но сейчас отступил.