— Смотри на них, мальчик мой, — голос пана Зусека звучал громко. — Смотри… все эти люди — твои друзья.
Друзей у Гавриила никогда?то не было. Еще в приюте он много страдал по?за своего нелюдимого характеру, неспособности сблизиться с кем?либо.
За характер его не любили.
За слабость видимую пытались бить. Гавриил давал сдачи, отчего его не любили пуще прежнего…
— Откройся им! — продолжал пан Зусек, к счастью не убирая руки, потому как, ежели бы отнял ее, Гавриил вовсе потерялся бы, один перед тысячеглазым Аргусом залы. — Скажи им…
— Что сказать? — просипел Гавриил.
— Правду!
Вот так сразу говорить правду Гавриил настроен не был.
— А может…
— Нет! — пан Зусек руку убрал. — Ты должен перешагнуть через это! Измениться… смотри…
И перед глазами Гавриила закачался кругляш золотых часов.
— Смотри… считай…
Гавриил хотел сказать, что гипноз на него не действует, впрочем, как и волшба, однако застеснялся и послушно досчитал до десяти.
— Ты слышишь меня?
— Слышу, — отозвался Гавриил, стараясь вести себя, как полагается приличному подопытному. Благо, опыт подобный у него имелся, да и надежда, что ничего?то сверхъестественного пан Зусек не потребует.
— Ты откроешься нам?
— Откроюсь.
— Ты расскажешь нам о своем страхе?
— Расскажу, — Гавриилу было неудобственно, поскольку страх его имел природу весьма специфическую, и пусть те же наставники убеждали, будто бы нет в том стыда, но…
— Скажи же… — взвыл пан Зусек над самым ухом, и Гавриилу стоило немалого труда остаться на месте. — Скажи, кого ты боишься?!
И Гавриил, подавив очередной вздох — не стоило сюда приходить — признался:
— Скоморох.
— Кого? — пан Зусек явно был не готов услышать этакое признание.
— Скоморох, — послушно повторил Гавриил. — Боюсь. Очень. У них… эти… колпаки с бубенцами… и рожи размалеванные… жуть.
— Скоморох… ты боишься скоморох?!
— Очень, — Гавриил потупился и, спохватившись, признался. — А гипноз на меня вовсе не действует…
Под ногой пана Зусека печально захрустели остатки лавра…
Глава 20. О разуме и женском упрямстве, которое всяко разума сильней
Себастьян растирал в пальцах золоченый лавровый лист и выглядел всецело сосредоточенным на этом, по сути, бесполезном занятии. Он вздыхал, подносил пальцы к носу, нюхал лаврово — золотую пыль… вновь вздыхал.
Евдокия молчала.
И молчание это давалось нелегко.
— Скажи уже, — Себастьян вытер руки о занавеску. — Что? Они пыльные. Будет повод постирать. А ты, Дуся, скоро лопнешь от злости.
— Это не злость… это… это беспокойство! Я не понимаю!
— Случается.
— Ты просто сидишь и… Лихо пропал, а ты… ты единственный, кто… кто хоть что?то можешь сделать!
Она металась по гостиной, весьма, следовало сказать, роскошной гостиной, не способная справиться с собой. И в зеркалах ловила свое отражение — растрепанной, краснолицей женщины с безумными глазами.
— Но не делаешь ничего!
— Дусенька, — Себастьян забросил ноги на низенький столик, сделанный лет этак триста тому, и сохранившийся в прекрасном состоянии. К подобному Евдокия примерялась на аукционе, да так и не решилась, потому что просили за столик полторы тысячи злотней… непомерно! — Отрада глаз моих…
Евдокия запустила в него подушкой, но Себастьян уклонился.
— Скажи мне, что должен я сделать?
— Найти Лихо.
— Я ищу, — Себастьян пошевелил пальцами.
Был он бессовестно бос, и ко всему вельветовые домашние штаны закатал до колен, оттого и вид приобрел в высшей степени бездельный.
— Здесь?!
— А где?
— Его здесь нет, — силы вдруг иссякли и Евдокия упала, не на столик, на разлапистое креслице, прикрытое кружевною накидкой. От накидки пахло ванилью и еще корицею, и запахи эти представлялись странными, несоответствующими месту.
В доме ведьмаков должно было пахнуть иначе.
К примеру, как в аптекарской лавке… или же на кладбище… или в аптекарской лавке, которая расположена при кладбище, хотя, если подумать, то зачем она там?
— Я знаю.
— Тогда почему…
— Евдокия, — он поднялся, запахнул полы цветастого домашнего халата, в котором расхаживал, чувствуя себя в чужом доме свободно, будто бы был сей дом его собственным, — послушай меня, пожалуйста. Я понимаю, насколько это тяжело — сидеть и ждать. И тоже беспокоюсь за брата.
Поверить?
Он больше не улыбается. И выглядит серьезным, а еще усталым… где он был? Не скажет, и спрашивать бессмысленно, отшутится только.
— Лихо сильный…
— Успокаиваешь?
Нельзя ее успокаивать, иначе она расплачется, а это… это глупо плакать без повода! Нет, повод, конечно, есть и очень веский, однако же слезы Евдокиины ничем?то не помогут.
— Успокаиваю, — согласился Себастьян. — А еще пытаюсь объяснить. Ты же выслушаешь?
Будто бы у нее имеется выбор.
Выслушает.
Она сделает, что угодно, если это поможет… только чем помогает ее, Евдокиино, сидение в чужом доме? Второй день, а она… они…
…второй день.
И теперь Евдокия чувствует время остро. То, как уходит оно, минута за минутой. Больше не тянет в сон, напротив, мучит бессонница, от которой не спасает травяной успокаивающий отвар.
У нее не хватает сил даже на любопытство.
Это заговор виноват.
Кто сделал? Для чего?
Ей не сказали. Аврелий Яковлевич отвар вот дал и еще ниточку, на которой сухая щепка болталась, а в ней — будто бы искра серебряная застряла. Стоило надеть, как разом полегчало, будто бы разжалось стальное кольцо в груди.
Поблагодарить бы, да… беспокоить не велено.
Занят хозяин.
И говоря о том, лакей, паренек молодой, очи закатывал, бледнел выразительно. Боялся. И Евдокия, нет, не боялась, скорей опасалась, потому как ведьмаков положено опасаться разумным людям. А она себя разумной мнила до недавнего времени.
Ведьмак многое знает.
И живет давно. И верно, сумел бы объяснить, но… не велено.
В подвалах он. С волосами Евдокии, которые самолично состриг, с платочком, Себастьяном принесенным. И ясно, что на платочек тот он большие надежды возлагал, а как спросила — отшутился.
Мол, всему свое время.
Да только время это вышло почти. Евдокия чувствует. И злится, что на Себастьяна с его тайнами ненужными, что на ведьмака, в подвалах своих запершегося, что на себя саму… на мужа…
Злость эта тоже кажется чужой, и надо ее одолеть, пока она не одолела Евдокию. Тут уж оберег не спасет.
— Мало просто найти Лихослава, — Себастьян сел на пол, подсунув под зад еще одну подушку, которых в доме было множество. — Надобно сделать так, чтобы он вернулся. Я имею в виду не только Познаньск. А для этого я должен понять, кто и что с ним сделал. И как это, сделанное, можно переменить. Понимаешь?
— Я не дура… не совсем дура… я просто нервничаю, — Евдокия потерла глаза.
Сухие, к счастью.
Невыносима была сама мысль о том, что она разревется при нем… вот так, просто по — бабьи, с причитаниями и подвываниями, со слезами, которые градом из глаз сыплются, и с соплями, с носом распухшим красным…
— Ты умница.
— Льстишь?
— И это тоже, — Себастьян улыбнулся, и эта улыбка была вполне искренней. — Извини, если я… она права в том, что когда часто меняешь лица, легко потерять свое. Я привык быть шутом. И порой за собой не замечаю, когда это не уместно.
— Прости, — Евдокия обняла себя. — Он ведь… там… к ней отправился… к… хозяйке?
Это слово далось с трудом.
— К ней.
— Она…
— Колдовка. Просто колдовка. Сильная, это верно, но не всесильная. А раз так, то и ее можно переиграть.
— Опять утешаешь…
— Не без того, — он улыбнулся еще шире. — А на деле… мой братец, конечно, парень видный, но не настолько, чтоб ради него этакие игры затевать. Значит, все сложней, много сложней… смотри, волкодлак, который в Познаньске объявился… сваха эта… и сводня, которая… у нее в списке Лихо значится, но это ж ерунда… я братца знаю, как облупленного. Он в жизни не стал бы связываться с… не стал бы…