— Точно, — поддержал Зайков, — а человек был гораздо честен. Не в пример иным многим. Ну да с мореходами по-всякому бывало. И по головке их власть предержащие гладили, и били по этим же головам. В застенке Гвоздев при правителе Бироне сидел. Едва-едва вконец морехода не уходили.

Фонарь стал гаснуть. Пламя забилось, зачадило. Резко ударила в нос горелая, чадная вонь.

Зайков поднялся, из плошки долил в фонарь китового жира, вытопленного с добавлением перетёртой золы талины, чтобы, скапливаясь у фитиля, удерживала пламя ровным и светлым. То хитрости были ватажные, приобретённые годами.

   — А что, — сказал, усаживаясь вновь за стол и оглядывая Бочарова и Баранова весёлыми глазами Потап, — повезло нам с китами. Истинно повезло. Так бы голодные, да и впотьмах, сидели.

Засмеялся. И лужёное северными ветрами лицо его стало вдруг таким домашним, такие добрые морщинки лучиками разбежались от глаз к вискам, что трудно было поверить: сидит человек не в иркутском крепком доме, красно изукрашенном богатой деревянной резьбой, натопленном, обихоженном, но в заметённом снегом зимовье, на тысячи и тысячи вёрст от которого нет ни единого человеческого жилья.

Баранов, отрывая взор от приковавшей его внимание карты, возразил:

   — Когда кит твою байдару шибанул, я, грешный, решил — всё, конец тебе, Потап.

   — Пустое, — сказал Зайков и махнул рукой.

И так он сказал это «пустое», что Александр Андреевич и вправду понял: Зайкову случай тот был малостью, так как видеть ему пришлось много страшнее. Но в ту минуту, когда кит врезался в байдару и в фонтане брызг, подброшенная в воздух, она перевернулась, как щепка, испугался бы и крепкий духом.

Всё же заметить надо, что случай этот для Потапа Зайкова прошёл не бесследно. Он крепился, виду не подавал, однако ноги у него стали ходить трудно после охоты, выручившей ватажников. И по утрам Зайков поднимался тяжело, как ежели бы что надломилось у него в пояснице. Кит его зашиб крепко. Но, надеясь на могучее здоровье, Зайков полагал: немощь пройдёт. Однако время шло, а боли усиливались. Потап о том никому и словом не обмолвился.

Трое в землянке опять склонились над картой.

   — Беринг в другой раз пошёл к берегам Америки на корабле «Святой Пётр», — продолжил рассказ Потап Зайков, — с ним на «Святом Павле» шёл Алексей Чириков. В виду американской земли корабли разошлись. «Святой Павел» с Чириковым во главе подошёл к гористому острову и стал на якорь. Надо было запастись водой. С борта спустили шлюпку с десятью матросами, и она ушла к острову.

Потап сильной рукой потёр затылок. Лицо омрачилось.

   — Шлюпку долго ждали, — наконец сказал он, — но она не вернулась. Спустили вторую шлюпку, но не пришла и та. Два дня искал Алексей Чириков своих людей, но они исчезли бесследно. Как в воду канули. Ни следов, ни шлюпок.

Зайков пожал плечами, как ежели бы сам был на «Святом Павле» и после поиска неведомо куда исчезнувших людей сильно изумился.

   — Много позже стало известно, — вступил в разговор Бочаров, — что их убили индейцы. На острове обитало воинственное племя, и их вождь, надев медвежью шкуру, вышел к морякам. Потоптавшись у них на виду, медведь пошёл к лесу. Моряки, надеясь пополнить провиантский запас медвежатиной, поспешили за ним. Но медведь уходил всё дальше и дальше, пока не завёл моряков в дебри, где их всех убили. Тела убитых индейцы спрятали. Следы скрыли.

   — Да, — сказал Потап Зайков, — узнали о том от других племён. Так погибли первые русские на американской земле. А Витус Беринг дошёл до Кадьяка, открыл купу Шумагинских островов. Прошёл вдоль гряды Алеутских островов между Новым Светом и Камчаткой. Но из плавания не вернулся. Погиб.

   — Ну, коли такой разговор у нас, — сказал Бочаров, — пришло время вспомнить иркутского купца Бичевина. Он послал к Новому Свету промысловый корабль, и его ватажники первыми после капитана Чирикова ступили на матёрую землю Америки, охотились там на бобров и котиков. Бичевинский же бот «Гавриил» был на Алеутских островах, а позже мореходы были на Шумагинских островах. Пришли они с богатой пушниной и Бичевин Тихвинскую церковь в Иркутске поставил, но по навету, как и Гвоздев, в застенок попал, да там и жизнь окончил.

Зайков карту ладонью разгладил. Сказал:

   — Да здесь, что ни штришок, — жизнь человеческая. За каждую чёрточку — людьми плачено. Да ещё какими людьми. Степан Глотов, что эту карту рисовал, тоже на островах лёг. А какой был мореход! На утлом боте «Иулиан» первый пришёл к Лисьим островам. На Умнаке был, на Уналашке, где мы зимуем. В походе царёвых капитанов Креницына и Левашова был, да тогда же погиб от цинги. Э-э-э, — со вздохом протянул Потап, — что говорить, карта эта не тушью, но кровью рисована.

Зайков загнул руку за спину и прижал поясницу. Не сдержался, больно остро кольнуло. По лицу, ломая болезненно губы, промелькнула мучительная гримаса.

   — Что с тобой, Потап? — озабоченно вскинул на него глаза Бочаров.

   — Ничего, — ответил тот, растирая поясницу. И в другой раз сказал: — Пустое, — не зная, а может быть предчувствуя уже, что эта болячка уложит его здесь, на Уналашке, в землю. Но скорее всего, перемогая боль, не хотел Потап Зайков тревожить своею хворью ватагу, видел, что трудное для неё впереди.

Баранов поднялся, походил, пригибая голову под низким потолком, сел к очагу. Всё, что услышал, и поразило и восхитило его. «Какие люди, — подумал, — какие сильные люди». И, не глядя на Зайкова, решил: «И он вот из этих же. Нет, не пустяком обошлась для него охота. А рисковал-то, рисковал из-за нас».

Наутро Зайков подняться с лавки не смог.

Собаки шли с лаем.

Тимофей Портянка соскочил на снег и придержал нарты, пропуская вперёд упряжи. Идущие по нетронутому снегу первыми отдавали слишком много сил, быстро уставали, и он решил: будет лучше через каждую версту менять упряжки, прокладывающие путь по целине. Жёсткий, сбитый ветрами чуть не до каменной крепости наст ранил ноги собак, а путь был долог, и собак следовало поберечь. Это было неизменным правилом в походе: хочешь дойти — береги упряжку. Без собак человек на ледяном плато застывшего моря был беспомощен. Для него одно только и оставалось — погибнуть.

Ватажники шли на собаках, привезённых с Большой земли. Они были крупней коняжских, широкогруды, тяжелы и могли больше брать весу на нарты, но уступали в беге по неровным, торосистым льдам, и Тимофей распорядился, чтобы нарты ватажников шли первыми, дабы не растягивать отряд. Коняжские упряжки равнялись по ним, и ватага шла плотным, сбитым ядром.

Каждая верста давалась трудно. И первое, что мешало продвижению ватаги, были жгучие аляскинские ветры. Ветер затруднял дыхание, толкался в грудь, бил в лицо, врывался в рукава кухлянок. Заходя то справа, то слева, по нескольку раз в день, ветер менял направление. Резкие его порывы слепили собак, но они упрямо шли и шли вперёд, ведомые чутьём да понятными только им приметами. С заиндевевшими, обмерзшими мордами собаки рвались через снежные заносы почти вслепую и, казалось, чудом выдирали нарты из сугробов, пробивались через высокие замети. А когда, казалось, нартам уже никак не взять тяжёлую преграду, вожаки, косясь и скаля зубы на упряжки, неистово и бешено взвывали, и собаки, будто обретя новые силы, вырывали нарты из снежного плена.

Ватага упрямо шла и шла вперёд. Хриплые голоса летели над ледяными полями:

   — Хок! Хок! Хок!

Ветер, ярясь, вздымал и закручивал снежные сполохи, ломил тараном.

Не меньшим злом были скрытые снегом провалы во льдах. Казалось, ничто не говорило: вот, в следующий миг перед нартами разверзнется глубокая, широкая щель. Впереди, как и до того, лежал ровный снежный покров, с дымящейся по нему порошей. Но вожак упряжки неожиданно садился, и собаки останавливались, сбивались в кучу, путая упряжь. Это, без сомнения, означало: впереди провал. Надо было слезать с нарт, осматривать разошедшийся лёд, с осторожностью переводить через него собак, перетаскивать груз и нарты. Три-четыре часа такого хода — и люди от усталости валились с ног, но время не ждало.