Готлиб Иванович на проводах «Трёх Святителей» сидел сбоку от Голикова. Наклоняясь низко длинным носом, клевал из тарелок жадно, словно впрок ел, дабы завтра не трогать своего. Поглядывал вокруг, не думая, что золотишко голиковское уже жжёт карман ему.
Иван Ларионович чуть откусывал крепкими зубами листок черемшины, посматривал на него искоса, соображал помалу: вор-де Кох — кричать он у губернатора не собирался. Кого удивишь, что чиновник вор? Думал по-другому сказать: помеха-де чиновник сей делу, одобренному любезно матушкой императрицей. Тут просматривалась государевой воли поперечина, и за такое по головке не гладили.
На противоположном от Шелихова конце стола чинно, поджав губы, сидел новый в Охотске человек, немногим-то и знакомый. Был он немолод, и годы его показывала пробивавшаяся в жёстких волосах седина. Однако крутые плечи и твёрдый взгляд, коим он неторопливо обводил сидящих за столом, выдавали в нём силу немалую. Несколько дней назад между ним и Шелиховым в магистрате Охотска был заключён договор, в котором говорилось: «Мы, нижеподписавшиеся, рыльский именитый гражданин Григорий Иванович сын Шелихов, каргопольский купец, иркутский гость Александр Андреевич сын Баранов, постановили сей договор о бытии мне, Баранову, в заселениях американских при распоряжении и управлении Северо-Восточной компании, тамо расположенной».
Подменить должен был Баранов Евстрата Ивановича Деларова. Так решил Григорий Иванович: не первый год сидел Деларов на Кадьяке и устал, должно быть. Свежий глаз лучше будет. Да и говорили о Баранове хорошо. Мужик-де распорядительный и честности необыкновенной.
Коренник бил копытом, ходил в упряжке, беспокоил пристяжных. Такой уж был норов у него: вывели, так давай вожжи отпускай, что стоять-то? Говорят: каков хозяин — таков и конь. А этот — любимец был Ивана Ларионовича. Купец не подходил к нему без куска сахара. Для этого, каракового, не жалел ничего. Конь косился на крыльцо, тянул удила. Иван Ларионович задерживался.
— Ну, ну, — охолаживал коренника конюх, — не балуй, дорога дальняя. Набегаешься.
Оглаживал ладонью по крутой шее. Конь косил глазом, ждал хозяина.
Иван Ларионович в Иркутск собирался. Дел много накопилось. Чем дальше, тем труднее с Кохом было. К медеплавильням прицепившись, Кох на том не остановился. Вокруг верфей ходил и везде зацепки искал. К мастеровым, из Питербурха привезённым, придирался. И хоть люди это вольные были, а всё носом по бумагам водил немец — и здесь-де не так сказано, и там не этак. Разрешений требовал, на что и не давали от веку никаких бумаг. В открытую не шёл, а всё подтачивал, подтачивал дело, как червь.
И другие заботы были. Уж больно много купчишек из тех, что пожадней, к землям новым устремились. Навалились, как саранча, на земли американские. Зверя били, не думая, что завтра будет. Завтра... Этим добытчикам завтра хоть трава не расти.
Да и это не всё. Было от чего задерживаться Ивану Ларионовичу. Самая главная беда выплыла неведомо откуда. Кто и как — неизвестно, но слух пустил и в Иркутске, и в Якутске, и в Охотске, что-де компании Северо-Восточной американской конец пришёл. И там и тут, где только соберутся купцы, вдруг заговаривали:
— Шу-шу...
Зверя-де нет больше на землях новых, а ежели и есть, то порченый.
И опять:
— Шу-шу...
Торг-де кяхтинский вовсе замер и сбыта шкурам американским нет. Цена упала. В Питербурх, сказывали, везти надо.
А Питербурх далеко и какую цену там дадут?
На ушко, так тихо:
— Шу-шу...
Молва, молва злая. А злая-то молва, что ржа, и железо переедает. И купцы паи свои из компании требовать начали.
Корабли на верфи в Охотске строились, молотки в кузнях стучали, но видел Шелихов, да и Иван Ларионович чуял, что наперекосяк идёт дело. Глыба какая-то тёмная, страшная придавливала голову. А молва всё росла, и на Шелихова с Голиковым, пуп в Охотске рвавших, уже смотрели с косой улыбкой. А кое-кто и поговаривал:
— Гляди, ребята, беды бы не случилось.
И так-то жалеючи говорили, с соболезнованием:
— Ну, ну... Вам виднее...
— Стоять надо, Иван Ларионович, стоять крепко... — говорил Шелихов, — не мне и не тебе говорить, что жизнь всегда под коленки бьёт. И тот лишь выдюжит, кто упрётся.
Говорил, а под сердцем холод. И даже руки тёплые и ласковые Натальи Алексеевны не согревали уже. Долгими ночами вспоминал Питербурх ледяной, коридоры длинные канцелярские, чиновников дошлых. Всё понять хотел: откуда давит на плечи камень этот тяжкий. Но понять не мог. Одно всё же говорил: стоять надо. В этом только и сила наша!
Иван Ларионович вышел на крыльцо. Жеребец голову вскинул, заржал радостно.
Всё было обговорено между купцами, и Иван Ларионович, не мешкая, сел в повозку. Прикинул ноги мехом медвежьим, улыбнулся Шелихову.
— Ну, Гриша, — сказал, — солёный океан... — Поднял руку и тугим кулаком с силой ударил по колену.
Вожжи отпустил, и кони с ходу взяли в карьер.
Шелихов долго, долго смотрел ему вслед, повторяя:
— Нда-а... Солёный океан... Солёный океан...
Голос у него был злой.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
резидент Коммерц-коллегии граф Александр Романович Воронцов в то утро проснулся с чувством освобождения от угнетавшей его последнее время внутренней неловкости. И в спальне, и в столовой зале, куда вышел Воронцов после обычного туалета, да и во всём раз и навсегда назначенном им утреннем распорядке ничего не изменилось и было, как вчера, позавчера или третьего дня, но граф полнее ощутил тепло камина, разожжённого к его выходу, острее приметил чернёное серебро берёз за высокими окнами, а сев к столу, с особым удовольствием вдохнул терпкий аромат неизменно выпиваемого поутру английского чая.Душевный разлад Воронцова не имел очевидной причины, но тем не менее порождал в сознании Александра Романовича несвойственную ему скованность, беспокойство или даже больше — физическое ощущение морального нездоровья. Вновь обретённое внутреннее равновесие было радостно графу.
Всё с тем же бодрящим чувством Воронцов вышел из своего дворца на Березовом острове и сел в возок.
День был морозный, яркий, краски проступали чётко и явственно, и Александр Романович более, чем по пробуждении, ощутил в себе силу и уверенность.
Так бывает и в зрелые годы, накопившие разочарования, огорчения, едкий мёд иронии, в какое-то утро человеку вдруг может показаться, что он всё сумеет и сделает, почти так же, как это кажется ребёнку, которому и вовсе несбыточное по силам.
Кони резво взяли с места, и возок полетел, оставляя на дороге два слепящих прочерка от полозьев, которые выкатывают сани только в такой морозный, сухой, солнечный день.
Александр Романович откинулся на упругую кожу подушек и задумался.
Долгое время Воронцов, положивший немало стараний на устройство дальневосточных дел империи — а он из года в год последовательно и настойчиво споспешествовал освоению новых земель, — постоянно угадывал некое двойственное отношение императрицы Екатерины к начинаниям на дальних пределах. Александр Романович не мог сказать, что императрица не понимает или недооценивает обещаемых выгод от успехов русских землепроходцев. Нет. Он хорошо знал: Екатерина обладает незаурядным умом, проницательностью и пользу отечеству разглядит и там, где её не увидят иные высокие вельможи. Однако действия императрицы не всегда были ему понятны. Екатерина вроде бы и протягивала руку, с тем чтобы помочь решению дальневосточных дел, и одновременно другой рукой сдерживала их развитие.
Коренник ударил копытом в передок возка, и Воронцов, отрываясь от своих мыслей, взглянул в оконце.