А он забеспокоился, засуетился.

   — Идите, — сказал, — мужики, своим занимайтесь. Она ещё заговорит, — кивнул он на печь, — заворчит, как горшок с варевом у бабы на загнетке. Время надо. Я позову, всех позову!

И опять верёвочку на армяке потуже затянул. Плечи у него поднялись.

   — Заговорит, милая! — крикнул, не в силах удержать радость. — Заговорит!

Заходил вкруг печи, как парень вкруг сладкой девки. И всё что-то подлаживал в жарко пылавшей топке, подбрасывал дровец и уголька, хотя пламя гудело и бушевало вовсю.

Мужики разошлись по крепостце. Из трубы повалил чёрный дым.

Иван сел на чурочку подле печи, сложил беспокойно руки на коленях. Дмитрий Тарханов стоял тут же.

   — Ну что, доволен? — спросил.

   — А как же? — встрепенулся Иван. — Честь-то какая нам. Где такое видано? Нет, вправду, заживём мы тут по-новому. — Покачал головой. — А я сомневался. Сильно сомневался.

   — Да, — удовлетворённо закивал Тарханов, — Александр Андреевич, управитель-то, молодца.

   — Куда там, — подхватил Иван, — смолюшку мне отдал. — И тут же повернулся к печи: — Но ты уж нас не подведи, родная, — не то взмолился, не то погрозил, — не подведи!.. — Встал, погладил печь по тёплому, живому боку. Оборотился к Тарханову: — Ещё уголька подбросим. Пламя должно белым держать.

Мужики взялись за лопаты.

Дым из печи прибивало к земле. Иван жадно потянул ноздрями.

   — Хорош, — сказал, — куда как хорош.

Вдохнул дым в другой раз.

И, как и сказал Иван, печь заговорила. Вначале вроде бы нечто тяжёлое и грузное повернулось в ней, укладываясь поудобнее, вздохнуло, повременило маленько и пошло, пошло неторопливыми шагами.

   — А? — насторожился Иван. — Слышишь?

Мужики прильнули к печи.

За кирпичами вздохнуло и опять послышался звук неторопливых шагов. Словно кто-то зашагал неуверенно, шатко, но чувствовалось, с каждым разом нога становилась твёрже, дыхание доносилось чётче, и вот уже некто за раскалённым боком печи вроде бы присвистнул, крепко утвердившись на ногах, и пошёл, пошёл вкруговую за надёжно выложенной стеной. Загулял, зашевелился, зажил.

   — Давай, давай, родная! — взмолился Иван. — Шевелись, шевелись, ходи веселей!

А живой за кирпичами набирал и набирал силу и уже не шагал, переступая с ноги на ногу, но катился за жаркими стенами быстрым катком, стучался в пазы, ворчал отдалённым громом, ухал молодецки...

Металл выпускали из печи, вновь собравшись крепостцой. А когда из летка ударила тугая белая струя, Баранов отступил от плеснувшего в лицо жара, крикнул:

   — Ура!

Иван стоял молча, мял в руках шапчонку, радость переполняла его.

В то же лето Александр Андреевич писал Шелихову на Большую землю: «Металл получен отменный. И ещё одной новостью тороплюсь поделиться. В Воскресенской гавани спущено нами на воду трёхмачтовое судно. Названо «Феникс». Длина оного 73 фута». А того не написал, что сам сварил особый состав для обмазки нового корабля из Китового жира, охры, еловой серы и что обмазка та не только надёжно оберегала судно от гниения, но и значительно прибавила ему в скорости. Однако указал и выделил особо: «Металл выплавлен мастером Иваном Шкляевым, проявившим тщание в поиске руды и другого нужного к тому делу, а также горной науки унтер-офицером Дмитрием Тархановым». Тут же было сказано: «Судно построено вельми знающим мастером Яковом Шильдсом».

И ещё сообщалось Григорию Ивановичу, что «выплавлена добрая медь и из оной отлит колокол для церкви Трёхсвятительской гавани. Голосом колокол звонок, что свидетельствует о достоинствах меди и мастеров, её добывших».

Письмо заканчивалось словами: «Егор Пуртов всё ещё в плаванье».

Лодьи качало, переваливало с борта на борт, захлёстывало через планшир водой. Егор, привалившись к мачте спиной, силился не забыться и не закрыть глаза. Его трепала злая местная болезнь, изнурявшая человека то нестерпимым жаром, то странной непреодолимой сонливостью и ознобом. Егору мучительно хотелось уткнуться лицом в борт и уснуть. Хотя бы на минуту. Одну минуту, а тогда он поднимется и сутки, и двое будет вести лодьи. Но Пуртов знал, что это не так. После минутного сна не хватит сил ни на сутки, ни на полсуток, ни даже на час. Если только разрешишь себе — сонливость свалит на много часов. Но и долгий сон не даст выздоровления. Напротив — человек после тупой забывчивости вовсе ослабнет. Он такого позволить себе не мог и не закрывал глаз.

Лодьи выходили из устья мощной реки Атны.

Волна плеснула через борт и ударила по глазам. Пуртов с трудом поднял руку и отёр лицо. Холодная вода на миг освежила сознание. Егор отчётливо увидел идущие в кильватере лодьи и подумал: «Всё хорошо... Всё хорошо».

Поход был удачным. Добыли больше двух тысяч бобровых шкур, дошли до залива Льтуа, вошли в устье Атны, которую ещё называли Медной рекой, так как она, по рассказам, вела в неведомую страну, богатую медью, составили карту многочисленных рукавов устья. Теперь ватага возвращалась, и Егор хотел сам вывести лодьи по сложному фарватеру.

Течение напирало и сносило лодьи на мелководье, опасное каменистыми наносами. Егор крикнул рулевому, чтобы тот забирал правее. И опять туман сонливости накатил на него с новой силой.

   — Эге, — сказал Демид Куликалов, перешагивая к Егору через банку, — да тебя сморило. — Позвал: — Егор, Егор! Слышь!

Пуртов, трудно ворочая красными воспалёнными глазами, оборотился к нему лицом, но чувствовалось — едва ли он признает Демида.

Куликалов присел, тронул руку. Рука была горяча, как раскалённый уголь.

   — Да, — сказал Демид, обращаясь к ватажникам, теснившимся на корме, — плох. Как сплывём с реки, надо к берегу. К костру его поближе, а то вовсе занеможет.

Лодьи тем временем по широкой дуге обошли мелководье, миновали мыс, горбившийся каменистой грядой, и глазам открылось море. В лицо пахнуло морской свежестью. И вот ведь как ни мощна река, как ни привольно её течение, но всё едино — дух над ней не тот, не морской. Пресен, болотцем тянет, запах размытой земли обязательно в нём угадывается, и не глядя сказать можно: на реке как ни далеко берега, но они есть. Другое — море. Только глоток испей свежести его ветра, возьми в себя. Губами отведай, что обсолонятся на мгновение, и вдруг объявится тебе здесь всё иное, чем на реке, будь она и широка, и многоводна, и глубиной богата. В морском ветре особица есть, даль угадывается, размах и влекущая к себе, но и тревожная, опасным грозящая сила. А впрочем, и с человеком так случается: глянешь на иного — и довольно. «Эге, — скажет бойкий, — дядя шутить бросил, когда я молочко пил». Знать, проглянула, выказала себя сила. Вот и ветерок на морском берегу. Ветерок ведь, ветерок... Ещё не шторм, тихий, волосики шевелит ласково, но знаешь — он в два пальца свистнет по-разбойничьи, и не устоять перед ним. Нипочём не устоять.

Лодьи повернули к берегу.

Через малое время Демид, командуя у костра, обихаживал Пуртова.

Первое дело в ватаге было беспокойство проявить о занемогшем товарище. Много в трудной ватажной жизни прощалось мужикам, но в одном спуску не было: ежели занемог кто — ему первый кусок, упал — подними и тащи, хотя бы ты сам и на карачках полз. Этого держались свято. Слишком крута, жестока была жизнь, иного не позволяла.

Костёр, разгоревшийся шибко, сдвинули в сторону и из-под углей ссыпали горячий песок в шкуры.

   — Ничего, — сказал Демид, — чем жару больше, тем лучше.

Куликалов уложил гнездом шкуры с горячим песком, устроил на них обеспамятевшего Пуртова, накрыл тёплым. Только голова над гнездом виднелась.

   — Завтра, — сказал Демид, — встанет.

Гнездо из горячего песка называли ватажной баней. Да это и была, почитай, баня. Не то, конечно, что на полке лежать, веничком берёзовым выгладить да водичкой сполоснуть и вновь на полок в самое пекло, но, однако, прожигало отменно. Песок подолгу берёг тепло.

Голова Егора как неживая выглядывала из шкур. Демид склонился, прислушался к дыханию, но, видать, остался недоволен. Лицо было хмурым. Сел к костру.