Тоже гусь был не из последних.

Вот так петельку на шею Ивану Андреевичу и накинули. Чуть-чуть на себя верёвочку потянуть осталось — и язык вывалится.

Из моря поднялась Камчатская земля, и первым её увидел Герасим Алексеевич Измайлов. За волной зачернело что-то и всё явственнее, явственнее начало проступать. Измайлова вдруг будто по сердцу ударило. Толкнул он в бок локтем стоящего рядом Шелихова и, кивнув подбородком вперёд, зрительную трубку передал молча. Отвернулся — вроде бы ветер да солнце ему глаза застят. Земля-то увиденная и из него выжала слезу. Три года в плаванье были. Три года — не три дня.

Шеей капитан закрутил, словно воротник ему был тесен, лягнул ногой в ботфорте. Пробурчал неразборчиво, что-де, порошит в глаза невесть чем.

По галиоту пронеслось:

   — Земля, земля!

Камчатка, хоть и не родной Охотск, но уже окраина соседняя.

Мужики полезли на палубу, после темноты трюмной глаза тараща. Даже и те поднялись, что весь путь от Кадьяка не вставали от слабости. На карачках ползли по трапам, тянули шеи. Липли к бортам.

   — Да где она, земля-то?

   — Вона, вона, аль не видишь?

   — Точно, братцы, земля!

   — Земля, земля! — словно стон прошёл по галиоту.

Измайлов, комок сладкий проглотив, сказал:

   — Григорий Иванович, а нам на якорь бы надо стать. Водички навозить. Наша-то стухла.

И мужики зашумели:

   — Да, водички, это бы славно.

   — Уж и не веришь, что вода-то сладкая есть.

   — По ковшику выпить, глядишь, и ожили бы.

А в запавших глазах боль.

Набедовались, намаялись, сердешные.

Мужики из тех, что посильнее, на ванты лезли землю получше разглядеть.

   — Обзеленённая, братцы, землица-то. Травка стоит.

   — Ветерок по-нашенски пахнет, чуешь?

Пеньки зубов щерились в улыбках.

   — Дошли, братцы, дошли, — кричал кто-то, не веря, наверное, до конца, что дойдут всё-таки и увидят землю свою.

Велика любовь человека к родной земле. И странно — занесёт его судьба в дальние края, где и реки светлее, и леса гуще, а всё нет — не то! Своё небо, пускай даже оно и ниже, видеть ему хочется, по своему лугу пройти, из своего колодца испить водицы.

Живёт, живёт годами в чужой земле и вроде бы и корни глубокие пустил, навсегда осел, но нет — забьётся вдруг сердце и затоскует человек, заскорбит душой и вынь да положь ему родную землю.

И какие бы моря его ни отделяли от желанной земли, какие бы горы ни стояли на пути, леса преграждали путь — пойдёт он, пойдёт, бедолага, ноги в кровь сбивая, и пока не дойдёт — не успокоится сердцем. Бывает, конечно, что не доходят, в пути свалившись. Но и в остатний час будет он выглядывать избу над рекой, где бегал мальчишкой, плетень и калитку, распахнутую в поля. В закрывающихся глазах будет мниться, как кучерявятся над благодатной этой землёй облака и солнце светит, а навстречу путнику, возвращающемуся из дальних земель, идут родные люди и руки несут впереди себя...

   — Так что, — спросил Измайлов, — воду брать будем?

И Шелихов, как ни хотелось ему побыстрее до Охотска добежать, только взглянув на мужиков, припавших к бортам, сказал:

   — Да, возьмём.

Якорь бросили вблизи Большерецкого устья. За водой отрядили большую байдару, а на малой байдаре Григорий Иванович со Степаном пошли к посёлку Большерецкому взять рыбы свежей для команды.

Мужики за водой собирались с такой резвостью, как и на пожар не поспешают. Армяк на плечи, ноги в лапти и, смотри, уже на палубе стоит, да и орёт ещё:

   — Ну, что там, с байдарой-то, пошто тянете?

Глазами крутит, аж страшно.

И другой рядом, и тоже в крик:

   — Давай, давай! Тряси портками.

Спускаясь с борта, Григорий Иванович и думать не мог, что на «Трёх Святителей» ему не вернуться. Прыгнул в байдару, веслом оттолкнулся, и Степан тут же парус косой на мачту вздёрнул. Парус взял ветер хороший, и байдара полетела птицей. Григорий Иванович оглянулся, увидел, как Измайлов треуголкой махнул: мол-де поспешайте!

Старый был волк капитан, но тоже предположить не мог, что далее к Охотску путь ему самому придётся прокладывать. Многое бывало в дальних походах, и всего — хоть ты и бит десять раз — не учтёшь.

Шелихов за борт руку опустил и черпнул горстью воду, бросил в лицо. Здесь, в своём море, казалось, и вода была голубее, мягче, теплее. Засмеялся. На волосах, на бровях задрожали сверкающие капли.

   — Хорошо, — воскликнул, — хорошо-то как, Степан!

Степан придерживал парус, но всё же обернулся:

   — Хорошо... Лошадка и та, домой возвращаясь, бежит веселее... А мы небось люди...

Байдары одновременно уткнулись в берег. Шелихов, прежде чем пойти за рыбой, решил присмотреть, какую воду будут брать. Дотошный был человек. Всё своими глазами видеть хотел.

Мужики байдары вытащили на гальку. Глядь, за галечной прибойной полосой, в десяти шагах от моря, трава по пояс. И свежа, и зелена, ну прямо горит под солнцем. Никак не удержаться человеку, пришедшему с моря: ноги так сами в красоту эту и тянут. Войти хоть на минуту в духмяное царство, упасть и закрыть глаза.

Шелихов и сам не помнил, как очутился в травяном раздолье. Только увидел вдруг плывущие в небе облака, у самого лица застывшие стебли трав. Почувствовал — язык щекочет разгрызенная былинка. Не ведал, когда и прикусил-то её. Вкусная былиночка.

Повернул голову. Рядом, раскинув руки, лежал Степан. Он тоже оборотил лицо к Шелихову, и Григорий Иванович с удивлением отметил, что глаза казачины с нелёгкой судьбой совсем не чёрные и шальные, как казалось ему всегда, а с рыжинкой тёплой внутри, с ласковой грустью, с загадочной и нежной думой.

Где-то голосом ударила птица, да звонко, отчётливо, счастливо:

«Пить-пить, пить-пить, пить-пить...»

Ах, сладка минуточка полежать вот так вот, и чтобы обязательно над головой щемящая душу высота неба. Дорогая минуточка. Чтобы и ты никому ничего не должен был, и тебе никто и ничем не обязан. А трава только колышется, колышется перед лицом, плывут кипенно-белые облака, и поёт тонкая флейта птичьего голоса.

С водой управились быстро. Бочки налили доверху, вкатили на байдару, и мужики отвалили. И часу-то на своей земле не были, а лица у них светились, будто умытые росой. С байдары крикнули:

   — Побыстрее оборачивайтесь!

   — Не тяни, Григорий Иванович, домой душа рвётся!

Махнули шапкой.

Григорий Иванович со Степаном, проводив мужиков, под малым парусом пошли вдоль берега к Большерецкому посёлку.

Ветер крепчал. Но до посёлка мили две было, не более, и Григорий Иванович считал, что они обернутся мигом.

До Большерецка идти не пришлось. На берегу увидели шалаши рыбачьи и сети на шестах. Переложили парус.

Рыбаки высыпали на берег. Мужиков с десяток. Чуть ли не за руки повели в шалаш.

Это на большой-то земле человек к человеку приглядывается долго, прежде чем поздоровается или иное какое скажет слово. Здесь не то. Здесь каждый человек — большая радость. И ему уж и не знают что сказать, как усадить его поудобнее, помягче да половчее.

Мигом рыбаки повесили котёл над костром и захлопотали собрать на стол. Гремели ложками.

   — Без ушицы нашей, — сказал старший рыбак — мужчина, бородой заросший до глаз, — не отпустим. И думать не могите.

Засмеялся добро. Видно было сразу: свойский мужик и гостям рад. А костерок уже разгорелся, пахнуло от него сладким дымком, и жаркие языки пламени обняли закоптелый котёл.

Подали квасу в берестяных жбанчиках. Оно и худой квас лучше хорошей воды, а этот бил в нос, играл, искрился брусничным алым цветом. Такой квас хоть царю подавай на стол.

Мужики обсели мореходов и всё расспрашивали, расспрашивали:

   — А баяли, ваша ватага пропала-де?

   — А каковы земли за морем и как тамошним мужикам живётся?

Каждый норовил встрять со своим вопросом. Одному даже и по шее дали:

   — Отстань, глупой, вишь, люди с моря... Намотались, знать...