Печи не приходилось ему класть, но, видимо, коли мужик в ремесле каком успел зело, то он и с другим делом справится, ежели только загорится душа. На одну горку забравшись, стоящие рядом легко оглядеть. Пока на свою-то лез — глаз наточил, а он приметлив. Разок только глянет — и, считай, урок понял.

Устин колоду крепкую положил и начал опечье набивать глиной, смешанной с песком.

   — Ну, — бодрил мужиков, — сил не жалей. Набивай колоду туго. Коли слабину дашь, печь тепло держать не будет, а то — хуже того — и завалится.

Мужики старались. Да оно и понятно. На печи красное лето даже и в зиму лютую. Печь — она и кормит, и лечит, и моет: кожух с плеч, да и полез в печь. И не раз, и не два приходилось русскому человеку новую жизнь с печи начинать. Огонь ли спалит избу, супостат ли размечет брёвнышки, и стоит деревня, одними закопчёнными печами обозначаясь, но коли есть печь — придёт мужик и вокруг неё новый сруб сложит, зеркала печные известью кипенной белизны подмажет, дровишек подбросит — и гляди, запляшет, заиграет пламя и дымок голубой поднимется над крышей. На лежанку мужик кожух бросит, детишек подсадит, и оживает изба. Так-то думал Устин, а руки его проворные летали, летали — и он уже под выкладывал и всё торопил, торопил мужиков, горячил их, как будто искру хотел высечь из сердец очерствевших в небрежении бессемейном. И таки в этом преуспел: мужиков уже подгонять не было нужды. Колесом заходил народ. Только и слышно было:

   — Эко! Не зевай!

Печи клали сразу в пяти избах, и Устин поворачиваться едва успевал. То туда добежит — припечек подправит, то сюда мотнётся приглядеть, как свод ведут, в третьей избе сам очелок выложит. И всё с шуткой, с прибауткой, с присказочкой. Всю крепостцу расшевелил.

К вечеру в первой избе печь затопили. На поду дровишки колодцем сложили, бересты подкинули, подсыпали угольков. Береста в трубку начала сворачиваться и разом жарко занялась, огонь дровишки сухие обнял. Пламя избу осветило.

Устин взглянул на мужиков и улыбнулся в бороду. Душой возликовал. Простое дело — огонь в печи, но нужно видеть было, как высветились лица у мужиков, как распрямились согнутые от тяжкой работы плечи. Знать, огонь этот радостью их согрел.

   — Знатно, — загудели мужики, — знатно...

А отсветы на стенах играли, плясали, от шестка дышало жаром, и, высыхая, светлели ровно выведенные зеркала печи.

Мужики, стоя на тяжёлых ногах, молча смотрели на пляшущий огонь, и кто знает — о чём думал каждый из них, долгие, долгие дни оторванный от родного дома? Какая боль жгла их души? Лицо мужичье, солнцем сожжённое, в морщинах грубых, не каждому расскажет, что стоит за ним. Вглядеться в него надо, каждую морщиночку прочесть — отчего она легла, почему пробороздила скулы крепкие, лбы высокие. Морщины — рассказчики лучшие, чем речи красные. Обо всём они поведать могут: и о хлопотах пустых, и о делах стоящих. Устин мужичьи жизни по лицам до тонкости читать мог и оттого-то, взглянув на мужичков, стоящих у печи, улыбнулся радостно.

В ту же ночь и случилось страшное.

Неожиданно, сквозь сон, Устин услышал, как вскинулся на лавке Кильсей. Поднял голову. Кильсей, согнувшись, выглядывал в оконце. В стену избы ударило тяжёлое, и тут же Устин услышал дикие вскрики. Не понимая ещё, что происходит, Устин сбросил с лавки ноги, поддёрнул порты. Изба была странно освещена льющимся через оконце ярким, со всполохами светом. «Пожар», — мелькнуло в голове.

Кильсей и Устин кинулись к дверям.

Первое, что увидели, была пылающая изба у ворот крепостцы. В отсветах пламени мелькали тени людей. На Устина кинулся из темноты человек с перьями на голове. «Кенайцы», — понял Устин и, обхватив напавшего поперёк живота, поднял в воздух и с силой швырнул оземь. На него тут же навалились ещё двое. Барахтаясь под ними, Устин крикнул:

   — Кильсей! К колоколу! К колоколу!

И, отшвырнув вцепившегося в плечи кенайца, бросился к поленнице, сложенной у избы. Выхватил полено доброе и с маху хрястнул по башке кенайца. Тот свалился кулём. Устин запустил поленом во второго, вынырнувшего на него из темноты, и тут услышал, как громко ударил колокол.

Бом, бом, бом!

«Ну, молодец Кильсей, — мелькнуло в голове, — всех поднимет».

У ближней избы щёлкнул выстрел. Устин метнулся на звук. И опять на плечи ему навалился кто-то. Перебросил человека через себя и, зло ощерив зубы, саженными прыжками кинулся к избе.

На крыльце избы, задыхаясь от ругани, стоял Тимофей Портянка и, не целясь, хлестал из ружья в темноту. Из дверей избы выскочило двое ватажников с ружьями.

Устин подбежал к ним, крикнул:

   — К колокольне, все к колокольне!

Он понимал: сейчас главное — стянуть ватагу в кулак. Собрать всех вместе, и тогда только и можно будет отбиться. А так, изба за избой, кенайцы всех перебьют.

Гудел набатно колокол на колокольне. Кильсей не жалел рук.

   — Ну, быстро, — крикнул Устин и прыгнул с крыльца. Дзынькнула стрела, и за спиной вскрикнул Тимофей. Устин оглянулся, увидел, что стрела угодила Тимофею под горло. Тот рванул стрелу рукой и повалился лицом вперёд. Ватажники подхватили его и бегом понесли к колокольне.

Устин, подняв выпавшее из рук Тимофея ружьё, припал на колено и выстрелил в выскочившего из-за избы кенайца. Тот взмахнул руками и покатился по земле. Устин привстал, и в это время стрела угодила ему в бок. Он упал, но поднялся и побежал к колокольне, стараясь вырвать застрявшую между рёбер стрелу.

У колокольни собралась почти вся ватага. Мужики беспорядочно палили в темноту из-за бревенчатой стены, но по всему видно было, что долго им не продержаться. На ватажников сыпалась туча стрел.

Кильсей кубарем скатился с лестницы. Устин, зажимая рукой раненый бок, прокричал ему в лицо:

   — Бери пятерых мужиков — и давай вдоль стены. От ворот ударьте залпом. Иначе конец!

Кильсей с мужиками нырнули в темноту.

Устин выглянул из-за стены. У ворот крепостцы занималась огнём вторая изба. Пламя уже облизывало крышу широкими языками.

«Всё сожгут, — подумал Устин. — Ах, беда-то какая».

Залпом ударили от ворот мужики, ушедшие с Кильсеем. Ещё сверкнули выстрелы и ещё.

Устин махнул рукой ватажникам, и те, высыпав из-за стены, залпом же грянули и от колокольни.

Град стрел сразу же стих.

Устин вперёд посунулся, и тут стрела, выпущенная кенайцами, вонзилась ему под сердце. Последнее, что он увидел, была охваченная пламенем крыша соседней избы. Языки огня, как странные жаркие лепестки неведомого цветка, обхватывая тяжёлую крышу, казалось, пытались поднять её в небо. Огонь вдруг вспыхнул перед глазами Устина нестерпимо ярко и погас...

Весть о гибели Устина и о том, что Кенайская крепостца сожжена, долго шла до Охотска и поспела только к возвращению из Питербурха Григория Ивановича. Привезли её ватажники, пришедшие с новых земель.

Судно «Три Святителя» подошло к Охотску на рассвете. Мужик с пристани, запалённо дыша, вскочил в дом Шелихова, крикнул:

   — Григорий Иванович, «Три Святителя» подходят.

Кое-как одевшись, Шелихов поспешил на берег. Телега, трясясь и подскакивая на ухабах, пролетела единым махом по спящему Охотску, яря свернувшихся у ворот собак, и встала у причала. С хрустом давя каблуками сухие раковины, густо выстилавшие берег, Шелихов соскочил с телеги и рысцой побежал к причалу. Знакомый солдат вытянулся перед ним, но Шелихов его даже и не заметил. Шлёпая подошвами тяжёлых сапог по сырым ещё после ночи доскам настила, Григорий Иванович бросился к лодке. Гребцы на вёсла навалились. Рвали воду. Уж так не терпелось купцу скорее на борт корабля подняться.

Судно стояло на банке, покачиваясь на свежей волне. Ветер сваливал туман в море, и всё отчётливее и отчётливее обозначались на светлеющем горизонте тяжёлые мачты «Трёх Святителей», выше и выше поднимались над волной, и резная, золочёная Нептунья морда над бушпритом уже кивала подходившим на байдаре широким деревянным лбом.

Свежий ветер был солон до того, что губы стягивало.