Когда разглядел Бочаров завивавшийся к небу дымок потаповского зимовья в распадке — не поверил, а какой ломаный был мужик. Хотел крикнуть, да крик в горле застрял. Последнюю версту на карачках полз. В глазах — чёрная муть. Очнулся у очага. Увидел: огонь пляшет. Уразумел: дошёл. Прохрипел склонившемуся к нему Зайкову:

   — Людей, Потап, спасать надо... У Кошигинской бухты они. У Кошигинской... — И откинулся по-неживому. Через неделю у Бочарова кожа с ног, как чулок, снялась. Одним лоскутом.

Потап Зайков команду из Кошигинской бухты вывел всю. Ни один человек не погиб. Потаповское зимовье было давнее, обжитое, и плохо ли, хорошо, но трёхсвятительцев растолкали по землянкам. В тепло. А когда людей устроили, пришло время и о другом подумать.

У очага, сложенного из матёрых камней, сидело трое: хозяин зимовья Зайков, капитан Бочаров и управляющий новыми землями Северо-Восточной компании Баранов. Потап подбрасывал поленья в огонь, шевелил жаркие угли. Пламя очага, то вспыхивая, то пригасая, освещало землянку: сколоченные вдоль стен широкие лежаки из пилёного плывуна, плывуном же обшитые стены, проконопаченные добро, как корабельные борта, ловчий снаряд на песца, за которым и пришла потаповская ватага на Уналашку. Чувствовалось: хозяин Потап строгий и порядок в ватаге блюдут по строгости. В свете очага Зайков сидел, как глыба тяжёлая, и с таким, видно было, не забалуешь. Серые от густой седины волосы падали на лоб, чуть не доходя до широких, в палец, и тоже серых от седины бровей, кустившихся бойко, упрямо, выдавая характер настойчивый, крутой. Он таким и был. Потап Зайков, выказав себя в полную силу, когда впервые пришёл сюда, на Алеутские острова, и заложил зимовье. Такое требовало характера крепкого, ибо хилыми ногами первопроходцы не ходят. Здесь не устоял, так «помоги!» дяде — не крикнешь. Да и нет дяди у первопроходца.

Потап запустил полено под жар и выворотил сверкающую золотом груду раскалённых углей. Вся землянка осветилась багровым светом. Надо было начинать разговор, а начинать его Зайкову не хотелось.

Капитана Бочарова Потап знал по старым походам, но вот Александр Андреевич Баранов был для него человеком новым. А с новым человеком всегда трудней. Оно и лапоть ненадёжный ногу жмёт, а человек не лапоть — у него душа живая, и какая она, враз не определишь. Говорят, правда, есть умельцы, что с первого взгляда всё о человеке узнают. Ну, да то врут, наверное. Баба щи десять раз попробует, пока они уварятся. Щи! Варево нехитрое при бабьем навыке, а вишь и то пробует.

Потап неторопливо, так, как смотрят люди, наделённые природной немалой силой, исподволь, не любопытствуя, не изучая, взглянул на Баранова. Тот сидел ровно, глядя в пламя очага. И по лицу не угадать, о чём думает, а знать бы о том было не худо для разговора.

Потап, сутулясь, потёр широкими ладонями крепкие колени, обдаваемые жаром очага. «Зимовать собираемся на острову, не к девкам на посиделки, — думал Зайков, — да оно и к девкам лучше с добрым знакомцем идти. Но всё одно — разговор надо начинать».

   — Кх, кх, — кашлянул Зайков, щурясь на огонь.

И тут Александр Андреевич оборотился к нему.

   — Что ж, — сказал просто, — вижу томит тебя что-то. Так ты давай выкладывай. Что уж тянуть? — и взглянул открытым, всё понимающим взглядом. — Давай, давай! Начинай. Не труди ни нас, ни себя.

И простой этот голос несказанно обрадовал Потапа. Вся хмурость и настороженность сошли у него с лица.

   — Вот добре, — сказал он с облегчением, — вижу теперь — поймём мы друг друга. А то я, мужики, сижу и не знаю, что сказать.

Бочаров невесело засмеялся:

   — Вот не думал, Потап, что ты из робких. В каких переделках был, а на тебе, заробел.

   — Так это как понимать, Дмитрий, — возразил Зайков, разводя руками, — разное бывало. Но тут речь о другом. Я вроде бы вас попрекать должен. — И всё щурился, щурился на огонь недовольно. От углов губ книзу резко обозначились глубокие морщины.

   — Давай, не робей, — подбодрил Бочаров.

   — Вот что, мужики, — начал наконец Потап, — запас провиантский у нас только-только на мою ватагу заготовлен. В обрез, — вскинул глаза, — путина была коротка, рыбы взяли мало. Можно было поболее добыть, но расчёт имели только на себя. — Он с огорчением хлопнул ладонями по коленям. — Сухарей и вовсе нехватка. С Кадьяка мы шли, а там, у Деларова Евстрата Ивановича, с провиантом тоже негусто. Надо крепко подумать — как быть. До весны с таким припасом не дотянуть. Вот и весь разговор.

Потап хлопнул тяжёлыми руками по коленам. Так ведь оно и получалось, как он сказал: люди к нему пришли, а он в куске им отказывает. Потап головой крутнул, словно кухлянка тесна стала в вороте, пальцами ухватил у шеи, оттянул мех.

   — Худо, — сказал, — понимаю. Но утаить я этого не мог.

«Вот так-то, — подумал Бочаров, — от чего уходили из Кошигинской бухты, к тому же и пришли. Но при чём здесь Зайков? Он и впрямь на себя запас готовил, на нас расчёта не было».

Потап наклонился, взялся за полено. Поворошил угли в очаге и бросил с сердцем на жар. Плавник охватило огнём. В землянке на мгновение вроде бы стены раздвинулись и потолок взмыл вверх. Но огонь опал, и стены ещё теснее сдвинулись к очагу, а потолок опустился ниже, и вовсе пригнув головы сидящих у огня.

   — В третьем годе, — продолжал Потап, — пришли мы на Уналашку за песцом, и провианта не хватило. Собак съели, упряжь ремённую, из кожи обувку, как лапшу, варили, и половина людей легла. За зверем пошли. Здесь кое-где нерпа есть, сивуч. Но люди были слабы, какая уж охота.

Помолчали.

Огонь гудел в очаге. Слабо мерцал над головами прокопчённый потолок землянки. Нависал чёрной наволочью, будто прислушиваясь к словам. А слов под ним говорено было много, и всё больше слов невесёлых. Песни в землянке пели редко. Сажная чернота потолочная немо впитывала слова, как ежели бы дано ей было осознать их и вынести суждение: что это за люди, пришедшие сюда, на край света? Зачем пришли. Для чего? Им что, тесно на рязанских, великоустюжских, вологодских, архангельских просторах? Ведь и там земля неохватной ширины и необозримые дали. Ну, скажем, рязанцев помещик теснил, давил крепостью, но устюжане, вологжане, архангелогородцы крепости не знали. Вольно им было и на своих землях. Чего же они — эко какие сибирские пространства перемахнули, отдавая жизни, за океан пошли. За бором? За соболиными шкурами? Навряд. Мужики архангельские, вологодские, великоустюжские — люди ловкие, мастеровые, работящие. Они и на родной земле с лихвой прокормились бы трудами своих рук. Нет. Здесь было иное. Но что? Или таким был сотворён этот народ, что ему за волну заглянуть хотелось, так как в душе горело святое и вечное чувство — увидеть и узнать? А может, разливаясь на необъятные пространства, готовил он себя для будущего великого? Чёрный потолок землянки угрюмо и тяжко вбирал и вбирал слова.

После сказанного Потапом Зайковым долго молчали, глядя на огонь.

   — Так, может, — наконец сказал Баранов, — пока сила не убыла в людях и зима окончательно не придавила, за зверем пойти?

   — Пойти можно, — возразил Потап, — да вот найдём ли зверя? Сейчас уж трудно. Людей поломаем.

Бочаров поднялся с лежанки.

   — Байдары у тебя добрые, Потап? — спросил. — Может, снарядиться — да на Кадьяк?

   — Нет, — отрицательно мотнул тяжёлой башкой Зайков, — не получится. Море раскачало. Не дойти. Байдары обмёрзнут, потонут.

   — Значит, надо собираться за зверем, — настойчиво сказал Баранов, — как ни тяжко, но идти. Человек много может, коли захочет. Силы его трудно мерить, а так сидеть, ожидая невесть чего, пожалуй, всего хуже. Ожидание — что камень на шее. Не так разве?

Зайков вскинул на него глаза и тут только подумал, что новый для него человек Баранов — мужик, видать, из крепких. «Из крепких, — решил уже определённо, — ну что ж, это добре».

Ответить Баранову Зайков не успел.

Хлопнула дверь, сколоченная из горбылей, и, срываясь на ступеньках, в землянку влетел ватажник: