– Я не говорил про всех, – пробормотал Шопен, – но…

«Сейчас я ему все выскажу! – думала она в лихорадочном нетерпении. – Я спрошу его: «А вы, господа просвещенные мужчины, вы, художники и артисты, отказываетесь от «всего другого»? У вас не бывает любовниц? Какое же право имеете вы судить?»

Но инстинкт, всегда выручавший ее в трудные минуты жизни, и на этот раз удержал ее от ложного шага. Она сказала себе: «Погоди! Сейчас не время!»

И храбрая Жорж Санд, всегда с гордостью отстаивающая свои крайние взгляды, на этот раз сдержалась. Она проговорила с равнодушным видом:

– Впрочем, это зависит от натуры. И поспешила переменить разговор:

– Мне сейчас стыдно вспомнить мою «фантазию», которую я читала у вас тогда! Лист ужасно подвел меня! Впрочем, он желал мне добра. Но я пришла к одному заключению: может быть, я и неплохо знаю свое дело – я верю в себя, – но есть одна область, где слово мне не повинуется. Эта область – музыка. Я не умею говорить о ней. Я умею только страстно любить ее.

– Может быть, и не следует говорить о ней?

– О нет! Вы, музыканты, не нуждаетесь в этом. Но людям, которые еще не умеют слушать музыку, необходимо разъяснять ее смысл. Но какой для этого нужен талант! Он есть у Листа, да ведь Лист и сам музыкант! Поэтому я буду лишь просить вас поиграть мне, но предупреждаю, что буду нема, как рыба. Это вас не оттолкнет?

– Напротив, – отвечал он.

Ему было совестно, и он хотел загладить неприятное впечатление, вызванное его опрометчивой догадкой.

Глава пятая

Теперь, когда лед был, по ее мнению, сломан и предубеждение Шопена против писательниц в какой-то степени развеяно, Жорж Санд стала чаще напоминать ему о себе. Раза два она приходила к нему вместе с Листом и графиней д'Агу, а в сочельник принимала его у себя. Она показала ему своих детей – мальчика и девочку, очень хорошеньких и нарядных. Они танцевали вокруг убранной елки со своими сверстниками. Мальчик, уже подросток лет четырнадцати, был похож на мать, белокурая девочка, видимо, на отца. Но она напоминала Аврору большими черными глазами и еще чем-то неуловимым. В десятом часу пришла гувернантка и увела маленькую Соланж. Морис остался. По просьбе мадам Санд он показал Шопену свои рисунки. Потом простился, поцеловав, как взрослый, у матери руку.

– Вот, – сказала она после ухода мальчика, – вот моя отрада! Сын меня больше любит, а дочку надо еще приручить – ведь они лишь с недавнего времени принадлежат мне!

– Они очень милы, – сказал Шопен.

– …И как странно, – продолжала она, – у такой крошки-ведь ей девятый год – уже заметна сословная спесь! Она случайно узнала, что ее дедушка был потомок короля, и вздумала разыгрывать из себя знатную даму! Что с ней будет, бедняжкой, когда она узнает, что одна из ее бабушек была простой модисткой? Она непременно узнает об этом в свое время. Ничто так не отталкивает меня, как это чванство происхождением! И чем гордиться! Сколько ничтожных людей, сколько мелких душ встречала я в этом сословии!

– Не только в этом, – сказал Шопен.

– Конечно, разбогатевшие выскочки, может быть, еще хуже. Я сама питаю отвращение к дельцам, банкирам и подобным им. Кстати, я с удовольствием наблюдала, как вы разговаривали с Ротшильдом. Вы-то держали себя безукоризненно! Но он! Как он пытался доказать свою причастность к искусству! И каких усилий это стоило!

Она засмеялась. Она была в духе.

– Все-таки эти люди работают – за одно это их стоит уважать. А потомки знатных фамилий с их великолепным бездельем бывают иногда просто смешны! Особенно после какого-нибудь общественного бедствия, когда они лишаются состояния, сразу же обнаруживается их ничтожность! Ведь одного громкого имени мало! Нужны еще и деньги! И как они изворачиваются, чтобы только не работать! Я видела этих молодых людей, фланирующих по Парижу! Долги, игра в рулетку, дружба с темными личностями, авантюры, шантаж – ничем они не брезгуют, чтобы раздобыть средства! И при этом, конечно, от души презирают тех, кто имеет глупость трудиться!

Это был довольно точный портрет Антуана Водзиньского.

– Когда же средства иссякают, они дарят свою дружбу тем, на кого привыкли смотреть свысока. При этом они их еще и обирают. Не беда! Придут лучшие времена– и дистанция будет восстановлена. У вас, поляков, есть хорошая пословица: «Панская милость до порога».

Она заметила, что Шопен побледнел. Тогда она заговорила о польском восстании и о своей горячей симпатии к восставшим.

– Клянусь вам, в те дни, когда восстание разгоралось, я готова была простить панам то, что они аристократы. Но когда они бросили народ на произвол судьбы и он остался один «а один с царскими войсками…

Каждое ее слово отзывалось в нем болью. Она не хотела слишком натягивать струну и переменила разговор.

Полушутя она пожаловалась на героиню своей последней повести. Девушке полагалось отвергнуть страстно любящего ее человека, но при этом остаться его другом. Автор направлял ее по этому пути, но героиня вышла из повиновения, она стала обращаться со своим честным и ни в чем не повинным поклонником холодно и жестоко и наконец прогнала его с глаз долой.

– И вообразите! Я так рассердилась на нее, что теперь уж не могу сделать ее такой, как задумала, то есть привлекательной! Вам смешно, не правда ли?

– Совсем не смешно. Я ее понимаю. Когда не любишь человека, так и видеть его не хочется!

– Чем же он виноват?

– Тем, что его любовь не разделяют.

– Вот как? А я не понимаю этой грубости и жестокости! – воскликнула она с жаром. – Как можно плохо относиться к человеку, который любит тебя? Ведь это значит – не ценить себя самого! Какая глупость! Все равно, если бы я стала презирать своих читателей и сердиться на них за то, что они ценят мои способности! Чужая любовь! Пусть ты и не разделяешь ее, но все равно она – дар, она – чудо! Надо ценить ее независимо от того, что ты сам чувствуешь!

Ее щеки пылали. Все ее чувства стремились к одной цели. Но она колебалась в выборе оружия: пробовала одно, находила другое… И все же она добилась того, что разговор перешел в приятную для нее фазу: паузы уже не были пустыми, беседа продолжалась мысленно.

– Но разве не в вашей власти изменить поведение героини? – спросил он, улыбаясь. – Или она очень упорная девица?

– Чрезвычайно упорная. Упорная, как сама логика. И это подсказывает мне, что права не я, а она.

Один штрих где-то в начале повести предопределил все ее поведение в дальнейшем.

Тут она решила, что хватит разговоров. Как и в прошлый раз, она попросила его поиграть. И, как в прошлый раз, слушала молча и благоговейно.

Было уже очень поздно, когда она отпустила его.

– Вы не сердитесь на меня за то, что я сегодня бранила ваших соотечественников? – спросила она на прощание.

– Напротив, я благодарен вам за участие к Польше.

– А я благодарна вам за то, что вы существуете на свете! – произнесла она тихо.

Шопен удивленно поднял брови, но она выдержала его взгляд. Она не раскаивалась в своей смелости, не спохватилась, что неосторожные слова были ею произнесены, и смотрела на него сияющими глазами. Он мог принять это как признание: ведь она высказала свое убеждение – чужая любовь должна быть священна для того, к кому она обращена, даже если он и не разделяет ее. Чего же ей стыдиться? Но эти слова могли быть и данью его таланту, не более. Она действительно страстно любила музыку. И Шопен охотно играл для нее, рискнул даже сыграть свой последний вальс до-диэз-минор, тайну которого разгадал Матушиньский. Аврора сказала, что ой больно слушать этот вальс, хотя он написан божественно.