Егор еще и еще раз мысленно проверял каждое свое слово, каждый свой поступок здесь, в лапах врага, и думал: «Правильно? Так я сделал? Так и надо?..»
Тело болело. К нему, как нарочно, снова вернулась способность чувствовать боль, способность, казалось, совсем утраченная. Егор осторожно присел на нары, медленно откинулся назад, прислонился горящей спиной к холодной стене.
«Как хорошо, что я сейчас один, — подумал он и ужаснулся, — хорошо!.. Разве так можно!.. Тех, кто здесь был передо мной, уже нет в живых… Одному просто легче… Легче, что не надо скрывать страдания. И можно спокойно думать…»
Егор вспомнил суд. Свидетели обвинения говорили коротко. Удивился Егор, что неплохо о нем отозвался бывший хозяин. «Вежливый молодой человек», — так сказал Жорж Лели. Остальные ничего хорошего не сказали, выискивали отрицательное. Отец просил у суда снисхождения. А есаул граф Канкрин, председатель военно-полевого суда, орал на подсудимого:
— Ты состоял председателем временного рабочего правления завода Лели! Ты национализировал… (Выдумали, сволочи, словечко!) Национализировал его!
Ты тайком пробрался в Ростов как большевистский агент, продавшись большевикам в Курске!
Ты заимел типографскую машинку для печатания прокламаций и воззваний большевиков.
Ты хранил расписки в получении денег членами большевистской партии и подложные паспорта.
Ты имел письменное распоряжение выяснить количество штабов, учреждений и войск в городе, возможность достать оружие для большевистских организаций…
Подъесаул Евфанов, удовлетворенно закрыв глаза, сочувственно кивал головой в такт выкрикам председателя, сотник Черняк барабанил пальцами по столу. Закончив поток своих выкриков, Канкрин брезгливо сморщился и, не глядя в сторону подсудимого, просипел:
— Увести мерзавца!
Так закончился суд. Егор надеялся, что суд будет открытым, готовился сказать последнее слово. Ему так хотелось сказать все, что скопилось в сердце, но не наедине с этими палачами.
— Да, я был председателем временного рабочего правления завода. Мы стали хозяевами того, что по закону труда — самому справедливому закону, — принадлежало нам, ведь и завод, и его машины, и миллионы прибылей — все рождено нашими руками, нашим потом и кровью…
Да, Жорж Лели не хотел сдаваться без боя. И вы пришли ему на помощь, вы — наемные убийцы и грабители. Мог ли я терпеть вас? Конечно, нет! И я вступил в борьбу с вами — по велению сердца, по призыву единственно народной, единственно справедливой Российской Коммунистической партии.
Да, я ездил в Курск. Но не для того, чтобы продаться большевикам, как изволил выразиться граф. Нет, я отдал себя делу Ленина много лет назад. И этой службой очень горжусь!
Да, это я печатал и распространял большевистские листовки. Помните, одна из них начиналась так: «Рабочие Ростова и Нахичевани! Держите порох сухим и готовьтесь к новым жестоким боям!». Они скоро наступят, эти бои. И я горжусь, что моя работа принесет рабочим пользу в ту минуту, когда они снова возьмутся за оружие. Вам не будет пощады!.. Не будет!..
Егор говорил и говорил. Перед ним, как живые, стояли лица товарищей. Он вспоминал каждое их слово, каждое дело. Многое из того, что было сделано ими, сейчас он брал на себя, он — руководитель ростовских подпольщиков.
А подполье боролось. До Егора долетали только отголоски происходящего на воле. Но своим мужеством, своей волей он продолжал быть в рядах борцов, ни на минуту не забывая о своем партийном долге.
И все же, кто услышит сказанное? Кто узнает, как умрет Егор Мурлычев? Несколько дней назад, когда он был еще в «карантинной» камере № 74, приходил священник.
— Покайся, сын мой! Да и простит тебе господь наш прегрешения твои!..
Каяться Егор отказался, но книгу — духовную, про угодников — взял, к удивлению священника. Там, на полях, и записал он бисерным почерком: «Товарищи, я, по-видимому, не выдержу всех пыток. Прошу вас — боритесь за дело большевизма, за дело Ленина. Егор Мурлычев».
Книгу забрал библиотекарь тюрьмы Чеботарев, человек, связанный с большевистским подпольем. Он сохранит, конечно, книгу.
Егор повернулся к окну — четким светлым прямоугольником вырисовывалось оно под потолком, подумал: «Еще далеко до вечера…»
Со стены за ворот посыпалась побелка. Егор поднял глаза. Стена! На ней столько людей оставили память о себе! Пусть стена поведает товарищам и о его последнем дне.
Егор стал на нарах на колени и ногтями, раздирая пальцы в кровь, стал царапать. Медленно, слово за словом рождался этот последний привет друзьям: «Товарищи… я погибаю… за дело… революции… начатое мною… продолжайте… Егор Мурлычев».
Как все-таки долго тянется день, последний день! Егор в полузабытьи лежит на нарах, и ему чудится, что снова плывет линейка по привольной степи, снова везет его за линию фронта. И милое лицо Ариши…
«Смогли ли снова наладить типографию? Спирины… К ним нужно было перепрятать от Вернидубов типографию… Только к ним! Мало мы все же поработали… Да, мало: с сентября по ноябрь… Почему „мы“? Почему „мало“? На воле остались товарищи. Они продолжают дело…»
Смотри, это Леденев… Да, да, тот самый Леденев, который не раз уже помогал Егору. Он связан с Чеботаревым, кажется. И еще с кем-то…
Леденев протянул листок:
— Егор… У нас мало времени. Совсем мало. Прочти.
Егор взглянул, — и сердце сжалось от радости. Это была листовка! Большевистская листовка. Свежая. Звавшая к свержению белогвардейской диктатуры.
— Хочешь что-нибудь написать?
Леденев протягивает Егору карандаш и клочок бумаги.
Хочет ли он?! Строки ложатся будто сами собой:
«Товарищи! Я прочел вашу листовку. У меня забилась кровь, прибавилось силы. Я не сомневаюсь, что вы будете продолжать начатое дело. Я умру с твердой уверенностью, что вы также будете идти до конца, до полной победы. Пожелаю вам успеха.
Да здравствует Советская власть! Да здравствует Российская Коммунистическая партия большевиков.
Я немного болен.
Привет всем.
Егор Мурлычев».
— Ты мужайся, — шепчет Леденев, — сегодня попробуем…
Он быстро ушел, унося последнее письмо Мурлычева.
Третьи сутки подряд, каждый раз с полуночи сидела в засаде у Балабановской рощи группа дружинников, инструктированных Тюхряевым. Было отрепетировано несколько вариантов освобождения товарища Егора.
Но и в эту ночь в роще было спокойно. И в дальнем ее углу не гремели привычно выстрелы, опрокидывая в неглубокие ямы очередную партию жертв белого террора. Господа палачи и в эту ночь отдыхали.
Загулявшие допоздна Бордовсков и Пачулия, пьяные и злые (какие-то гвардейские офицеры из-под носа у них увели девочек), на служебной пролетке подъехали к тюрьме, предъявили документы и потребовали выдать им Мурлычева для допроса.
Дежурный, хорошо знавший офицеров, распорядился привести Мурлычева и приказал двум охранникам сопровождать господ офицеров и арестованного.
Когда пролетка по Сенной домчала до Таганрогского проспекта, Бордовсков вдруг сказал вознице:
— Поворачивай направо!
Один из солдат запротестовал:
— Нам приказано в контрразведку!
— Молчать! — гаркнул хорунжий, а Пачулия, икая, добродушно пояснил:
— Какая разница, где вести допрос?!
Пролетка бойко помчалась по Таганрогскому, миновала Нахаловку и выскочила в степь.
— Давай на свалку! — заорал Бордовсков.
Кони резво мчались по схваченной весенним морозом дороге, топот их копыт звучно раздавался в предутренней тишине.
— Стой!..
Пролетка остановилась среди гор мусора и нечистот.
Бордовсков спрыгнул на землю, помог сойти князю и, гримасничая, поклонился Мурлычеву:
— Милости просим, господин комиссар!
Егор, понимая, что не ждать ему хорошего от этого ночного визита, медленно сполз с пролетки.
— Иди, иди сюда, миленький! — загнусавил Витька и вдруг выхватил из ножен саблю. — Собаке собачья смерть! На колени!..