– Ещё подкину, – заверил я.

– Да? Ловкий какой. А платить я, чем буду, добрая ты душа?

– Тогда отдай их мне на промысел, – предложил я.

Сказал как можно более равнодушно, словно одолжение делал, но на самом деле нервничал, понимая, что если Зыбин уйдёт, с новым начальником всё придётся начинать сызнова.

– На промысел? – он задумался.

– Ну да. Они же охотники от природы. Чем их ещё занять, как не промыслом?

– Не положено их отпускать. Если бы здесь, возле порта работой занять...

– Кому они тут нужны? На плотбище ещё кого–то пристрою, да и то, что с них там толку. Плотничать дикие не обучены.

– Это верно... – вздохнул старик. – Ты чего, кстати, пришёл–то?

– За пушками, за гранатами.

– Есть пушки. Четыре соколика дам тебе. – Зыбин задумался. – А что, правда, коряков забрать можешь, добрая ты душа?

– Могу.

Он встал из–за стола и прошёлся по кабинету.

– Много? – спросил на развороте.

– Да хоть всех.

– Всех это хорошо бы, – мечтательно сказал Зыбин. – Как вот только устроить такое?

– Корабельные работы, – сказал я.

– Что–то не пойму.

– Отдай их мне на корабельные работы, – пояснил я. – Так в бумаге и запишем. Если случится какое–нибудь следствие или инспекция, скажешь, что пленников передал только на плотбище. А уж какие я им корабельные работы придумаю, тебе и знать не нужно.

– Хитро! – одобрил старик.

Он подумал немного и, махнув рукой, согласился.

Не теряя времени, я зашёл в лагерь и через Анчо объявил, что есть шанс вытащить их отсюда. На самом деле с дюжину человек я мог бы вытащить и без разрешения Зыбина. Коряков никто не пересчитывал, а сами они не убегали, просто потому что некуда было бежать. Селения разорены, а семьи оставались под острожком. Теперь же я мог вербовать их столько, сколько нужно.

Среди доставленных из Нижнего Новгорода грузов, было много корабельного снаряжения. Кроме того Зыбин на радостях выдал четыре фальконета с зарядами. Под видом доставки всего этого добра на плотбище, я переправил туда часть коряков вместе с семьями. Просто, чтобы убрать от начальственных глаз.

Общение с туземцами развеяло два моих давних предубеждения. Они не вставляли в каждой фразе слово "однако", и не поучали белого человека жизни в суровых условиях Севера, тем более какой–то особой философии гармонии с природой. Да и не осталось у них никакой философии – одна тоска пополам с ненавистью.

Когда я объявил корякам, что заберу всех желающих на острова, бедолаги чуть свалку в дверях не устроили. Особенно узнав, что в этом году смогут уйти немногие. Оставаться на положении пленных никому не хотелось. На места в командах можно было объявлять конкурс. Мне требовался человек, способный организовать широкие корякские массы, которые тихим ручейком продолжали прибывать из Охотска. Следовало устроить семьи, распределить людей по работам, а русским языком владели единицы. Да и доверие вызывали не все.

Среди "моих" коряков оказалось много крещёных. Они отнюдь не выглядели неофитами, готовыми удавить вчерашних единоверцев–язычников, но всё одно казалось довольно нелепым, что все эти Степаны, Алексеи, Дмитрии поднялись против русских.

– Крещёные, ну так и что? Ваши когда пришли не спрашивали, какой мы веры. Пожгли дома, а кто защищаться вздумал, того убили, – пояснил один из таких "иванов". – Вы, русские, ни чужих, ни своих не жалеете, потому как вы и друг другу чужие.

Не желая обострять конфликт внутри ватаги, я старался не затрагивать тему туземного мятежа. Полагал, что люди понемногу сработаются, а там: "кто старое помянет тому глаз вон". Но старое поминали часто. Бывало, и дрались втихаря.

– Мошенники они, – заявил Березин, выражая общее мнение. – Мошенники и разбойники. Растащат плотбище на щепки, мудрёнть. Дело–то нехитрое.

Кадры решают всё. Подумав, я решил, что могу положиться на парней, которые сопровождали стариков на самых первых наших переговорах – Анчо и Чижа. Как второго звали на самом деле, я не запомнил, то ли Чужам, то ли Чамыж. Парни, устав ломать язык, окрестили парня Чижом, и тот не стал возражать прозвищу.

Если большинство коряков участвовало в деле из благодарности за оказанную племени помощь, или из желания убраться подальше от острога и казаков, то Чиж неожиданно загорелся идеями. Причём к русским он отнюдь не питал дружелюбия, как раз напротив, всячески подчёркивал свою инаковость. Он не спешил подобно некоторым соплеменникам перенимать у победителей манеры общения или одежду, даже на плотбище работал хоть и под рукой мастера, но как–то всё норовил по–своему сделать. Однако стоило завести разговор о далёких землях, глаза его загорались. И слушал он эти сказки куда внимательнее русских ватажников. Видимо решив, что свобода на этом берегу утеряна навсегда, Чиж искал в авантюре возможность обрести новый для себя смысл существования.

Вот только оставаться, чтобы управлять сородичами он отказался наотрез.

– Я лучше сбегу, если с собой не возьмёшь, – буркнул Чиж.

Выручил Анчо. Как и я, он всё время жевал. Однако вскоре выяснилось, что жевал он вовсе не сухарики. Его прозвище переводилось на русский язык как Мухоморщик. И прозвище такое он получил неспроста. Потому что всему на свете Анчо предпочитал мухоморы.

Соплеменники воспринимали его пагубное пристрастие спокойно. Сами они мухоморы употреблял редко, только в критических ситуациях, когда надо поддержать организм – нечто вроде боевых стимуляторов. Во всех прочих случаях мухоморы считались шаманским снадобьем. Анчо являл собой редкое исключение. Он не шаман, но к стимуляторам пристрастился.

Анчо жевал грибочки, но с подозрением косился на мои сухарики. Как–то раз не выдержал, попросил попробовать. Я протянул сухарик. Солёный, натёртый чесноком. Анчо положил его в рот, захрустел, прикрыв глаза. Ничего абсолютно не произошло, и больше он сухариков не спрашивал.

Пристрастие к галлюциногенному зелью удивительным образом совмещалось в нём с адекватным восприятием реальности. Как и Чиж, он был воплощением невозмутимости. Но если Чиж выражал своё хладнокровие молчанием, то Мухоморщик любил почесать языком. Делал он это без суеты, без эмоций, что бы ни происходило вокруг. Порой, в горячие деньки, он напоминал радио, бодро вещающее в пылающем доме.

Вот он–то и остался на хозяйстве. Его даже уговаривать не пришлось, остался по собственной воле. У Мухоморщика возникло серьёзное дело – не будучи твёрдо уверенным, что сможет найти грибы на островах, он решил перестраховаться и обеспечить себя солидным запасом.

Вопрос с людьми отчасти решился, но тут же возник спор с Окуневым по поводу численности команды. Я желал взять побольше народу, он настаивал на хорошем запасе воды и провианта. Капитана можно было понять – большинство экспедиций в истории человечества гибли именно из–за плохого оснащения.

– Сорок человек, – он явно перестраховывался.

– По сорок на шитиках промышляют, – возражал я. – Какой смысл в большом корабле, если мы людей оставим?

– Шитики недалеко плавают. В них народ теснится как рыба во время хода.

– Мне нужны люди. Возьмём семьдесят, а то и восемьдесят.

– Ну, куда тут разместить восемьдесят? – Окунев показывал на корабль, словно на его борту как на стенке вагона было указано количество спальных мест.

Прикинув внутренний объём галиота, я признал, что он едва ли превышает пространство моей питерской квартирки. Затем представил, как набиваю свою хрущовку грузом, затем загоняю толпу в семьдесят человек, которым предстояло прожить там безвылазно несколько недель, и поёжился.

– Семьдесят не меньше, – тем не менее, настаивал я.

Окунев один раз уже уступил начальству. Закончилось это плачевно. Потому он сопротивлялся до конца.

– Да на такую прорву и припасов вдвое больше брать нужно, – возражал капитан. – Воды одной сколько! И куда это всё пихать? Сорок, ну пятьдесят самое большее!