В разговорах с фон Ортелем Кузнецов был по-прежнему сдержан, ни о чем не расспрашивал, старался казаться как можно проще. Пусть фон Ортель чувствует свое превосходство над богатым, красивым, но наивным, далеким от понимания действительности лейтенантом. И фон Ортель действительно наслаждался этим превосходством, этим покровительственным тоном, когда ему все время приходилось как бы поучать неопытного лейтенанта, внушать ему мысли, до которых тот сам, своим умом едва ли мог бы дойти. Так в лице лейтенанта Зиберта фон Ортель обрел и благодарного слушателя, и восприимчивого ученика, и главное — преданного друга, неизменно готового выручить деньгами, щедро угостить, оказать любую услугу, видящего в этом прежде всего честь для себя самого.

Постепенно Кузнецову открывалось в фон Ортеле то, что еще так недавно казалось непонятным и загадочным, и чем дальше, тем меньше таких загадок таили в себе потемки этой души.

Если одну черту в характере фон Ортеля — его непомерное тщеславие — Кузнецов уловил с самого начала их знакомства и, уловив, начал искусно играть на этой струнке, то теперь ему открылась другая черта, более важная, объясняющая всего фон Ортеля, со всеми кажущимися противоречиями. Этой чертой в характере фон Ортеля был цинизм.

Это был цинизм страшный, не оставивший в человеке ни единого чувства, ничего святого, ничего, что отличало бы его от животного. Фон Ортель служил своим хозяевам, не веря им. Он считал их такими же законченными мерзавцами, каким был сам. Он не признавал никаких идей, ничего, кроме корысти, которая, по его убеждению, и движет человеком во всех его поступках, будь то в политике или в частной жизни. Он служит в гестапо. Почему? Да потому, что это ему выгодно, это позволяет удовлетворять часть своих желаний и надеяться на то, что со временем он удовлетворит и другую часть. Власть над людьми у него есть уже теперь. Ему нужно богатство — что ж, он его добудет! Если для этого придется переменить веру, он переменит веру, он станет служить кому-нибудь другому, лишь бы это давало больше выгоды. А разве любой другой человек поступит на его месте иначе?

— Ну, ты подумай сам, — убеждал он Зиберта в откровенном разговоре, — кто в наше время пожертвует хоть чем-нибудь из своих благ или из своих возможностей получить блага ради каких-то отвлеченных понятий вроде долга или, скажем, родины? Ты? Я? Конечно, на словах мы все готовы в огонь и в воду за фюрера, но скажи по совести, разве тебе не дороже твое собственное имение, твой маленький капитал? Если бы ты мог умножить его с помощью, скажем, тех же англичан, — разве ты отказался бы от этого из каких-нибудь «высоких соображений»? Но значит ли это, что мы с тобой готовы изменить фюреру? Упаси бог! А почему? А потому, дорогой мой, что наш фюрер как раз и заботится о приумножении моего и твоего капитала, не забывая при этом, конечно, и себя. — Огонек иронии блеснул в холодных глазах фон Ортеля. — Я считаю, что с нашим фюрером мы заработаем как ни с кем другим, и я предан фюреру, я действительно пойду за ним в огонь и в воду. Это только подтверждает мою мысль. Ты согласен?.. Ну как большевики? — спросишь ты. Вот ведь они не гонятся за выгодой, они и капитал презирают, для них, как ты знаешь, эти самые отвлеченные понятия — вроде совести, или, скажем, родины, или же коммунистической доктрины — важнее всякой личной практической выгоды. Да. Но не это ли признак расовой неполноценности? Ты посмотри, как легко они умирают, как переносят пытки! Ты был когда-нибудь на допросе?.. Я в свое время много думал: откуда такое презрительное равнодушие к смерти? И я понял: все от той же неполноценности. Цивилизованный человек ценит жизнь, он скорее расстанется с чем угодно — с чувством долга, с религией, — чем с собственной жизнью. И это тоже, согласись, подтверждает мою мысль…

Из этого памятного разговора Кузнецов вынес нечто необычайно важное для себя как для разведчика. Отныне он до конца знал нутро своего противника, и это знание служило ему залогом его победы. Отныне он мог проще и решительнее обходиться с фон Ортелем, смелее давать ему деньги, поить его в казино, предпринимать все возможное для получения разведывательных данных, постоянно чувствуя свое превосходство над матерым разведчиком-профессионалом и заранее предвкушая свою победу в этом поединке.

Случилось так, что уже при следующей встрече фон Ортель, разоткровенничавшись, сообщил о своем возможном отъезде в Западную Германию и заодно о цели этого отъезда: если ему суждено состояться, фон Ортель попадет на один из заводов, производящих новое секретное оружие.

В свой очередной приезд Николай Иванович передал нам сведения серьезного военного и политического значения. Речь шла о самолетах-снарядах, готовящихся на немецких секретных заводах и предназначенных для бомбардировки городов Англии.

Одновременно со сведениями, которые мы получали от Кузнецова, от Гнидюка и братьев Струтинских, от Шевчука и других наших разведчиков, широким потоком полились сводки от подпольной организации Новака. В них находила свое отражение терпеливая и вдохновенная работа десятков людей. За этими сводками мы видели и сторожа русского кладбища, сидящего с карандашом у окна в своем домике перед стратегическим шоссе, и ветеринарного врача, записывающего данные о военных грузах врага, видели бессменное дежурство многих и многих патриотов.

Теперь между Ровно и Гощей существовала постоянная ежедневная связь. Нынешний этап работы требовал наличия именно такой связи.

Для этой цели Соловьеву удалось найти подходящего работника.

Еще в первые дни пребывания у себя на селе он познакомился с Люсей Милашевской, кареглазой веселой девушкой, которая жила здесь с родителями. Отец Люси был в прошлом управляющим большого помещичьего имения. Это наложило отпечаток на взгляды девушки, на ее отношение к жизни. Первая же беседа Соловьева с Люсей окончилась горячим спором. Молодой советский ученый, москвич Соловьев с удивлением слушал рассуждения Люси о том, как она мыслит себе свое будущее. Как не созвучно это было его взглядам! И в то же время он и оправдывал Люсю. Что могла знать иное девушка ее возраста, жившая и воспитанная в условиях капитализма? Соловьев дал себе слово, что постарается перевоспитать ее.

Желанию Соловьева помогло то, что в одном они сходились безоговорочно с Люсей: оба всеми силами души ненавидели немецких захватчиков.

Люся согласилась на предложение Соловьева вступить в подпольную организацию, хотя Соловьев, верный своему обыкновению, рисовал ей ее будущее в самых мрачных красках.

Новак отнесся неодобрительно к предложению Соловьева сделать Люсю связной между Ровно и Гощей: «Стоит ли?.. Сам говоришь: с человеком еще нужно работать!..» Но «агроном» настоял на своем, и Люся отправилась в свой первый рейс.

С тех пор эти рейсы стали систематическими. Люся доставляла из Гоши Новаку документы и оружие, добытое Соловьевым и Кутковцем, а из Ровно в Гощу — задания отряда, советскую литературу, сводки Совинформбюро. В Ровно у нее были знакомые, и эти поездки никого в селе не удивляли.

Ездила Люся обычно на легковых машинах немецких офицеров. Ей удивительно везло. Стоило ей выйти на шоссе, улыбнуться и кокетливо помахать платочком пассажирам проходившей машины, как машина останавливалась. Ехавшие офицеры теснились, уступая ей место. Люся неплохо говорила по-немецки и всю дорогу весело болтала, забавляя спутников. Иногда итогом этих разговоров бывали интересные сведения, которые Люся незамедлительно передавала Новаку или Соловьеву, сообразно тому, в какую сторону был рейс.

Работа развивалась более чем успешно. Мы свыклись с мыслью, что неизбежны срывы, провалы, аресты товарищей; мы ждали неудач, а их не было. Это казалось невероятным. При усиленной охране, при условии, когда немецкая разведка, щедро финансируемая, состоящая из отборных агентов многих национальностей, прослывшая одной из лучших в мире, сосредоточила во «всеукраинском гестапо» в Ровно крупные силы, наши разведчики, не один и не два, а свыше двух десятков человек работали в Ровно так дерзко и так свободно, как будто им не грозила опасность, работали, не неся никаких потерь!