Затем меня отправили на Чилийский стадион. После четырех дней, проведенных на стадионе безо всякой еды (пищи на всех не хватало, и приходилось пробавляться кожурой и очистками), меня стала мучить язва желудка. Боль не давала заснуть. И хотя был приказ, запрещающий спускаться в подвальное помещение, где находился медпункт, я попросил у майора Акуньи разрешения пойти туда. Майор Акунья казался самым порядочным. Он приказал одному из новобранцев: «Проводи его в медпункт и приведи обратно». Последние слова он подчеркнул, как бы говоря: «Внизу его не оставляй!», потому что большинство тех, кто уходил в медпункт, назад обычно не возвращались.

Мы спустились вниз по лестнице. Дверей внизу не было. Мне бросился в глаза длинный коридор, до предела заполненный людьми в военной форме. Кроме военных, здесь находилось много гражданских лиц, которые сидели, прислонившись спиной к стене. Перед каждым из них стоял солдат, призванный охранять и избивать арестованного. В общем там находилось человек четыреста.

Мы пересекли коридор и оказались в помещении, напоминавшем большой холл. На самом деле это было продолжение коридора. В конце его находился выход на футбольное поле, забитый досками. Думаю, что в этом месте спортсмены ожидали своего выхода или делали разминку. Однако сейчас здесь было нечто такое, на что я смотрел в полнейшей растерянности. По углам холла высились три довольно высокие колонны, сложенные из… человеческих тел! Тела располагались в определенном порядке: в самом внизу вплотную друг к другу лежали четыре тела, сверху и поперек еще четыре, затем другие четыре и так далее. Все они были голые. Я насчитал от тридцати двух до сорока тел в каждой колонне. Вначале я подумал, что, быть может, это одна из разновидностей пытки, известная под названием «человеческий дворец», но вдруг понял все: люди не шевелились, не дышали.

В холле была дверь, и мы вошли в нее. Здесь и размещался медпункт. Я в некотором роде подружился с одним бритоголовым. Он оказался из нашего квартала, и, пользуясь этим, я стал заводить с ним разговор. Я задал ему совершенно идиотский вопрос:

— Этих товарищей будут допрашивать? Почему они здесь?

— Нет, это уже бутерброды, — ответил новобранец.

— Они, наверное, погибли в вооруженной схватке или в каком-либо подобном деле, да?

— Нет, их отправили на тот свет во время допросов.

Я спросил, что с нами думают делать дальше. Солдат ответил: мол, слышал, как один офицер говорил, что их просто выбросят на улицу. Позже я не раз слышал: они практикуют это. Так случилось, например, с Литре Кирогой, которого однажды ночью нашли мертвым на людной дороге, хотя всем было известно, что он арестован. Об этом даже сообщалось в газетах. Мне сделали укол, и я вернулся наверх.

Мать И. Акосты. В Очагавии, напротив кладбища Метрополитано, на обочине дороги были уложены в ряд четыре трупа. На груди каждого лежало удостоверение личности. В другой раз мы проходили мимо того места ближе к вечеру. Там добавилось еще пять трупов.

Леон Сааведра. Целый месяц, до того как я попросил политического убежища, я ежедневно проезжал на автомобиле по проспекту Америго Веспуччи там, где он пересекается с улицей Департаменталь, — подвозил жену на работу. И каждое утро я видел там от пяти до семи трупов, лежавших на обочине. Однажды утром мы увидели на улице Мигель Леон Прадо мужчину и женщину, лежавших на земле. Оба были мертвы. Рядом стояла и смотрела, по-видимому, супружеская пара, женщина была беременна. Неподалеку от того места, где Департаменталь пересекается с Америго Веспуччи, есть большой пустырь, который служит городской свалкой. Говорят, за свалкой находится место, где казнят людей. Быть может, как раз оттуда и поступали эти трупы, хотя не исключено, что их могли привезти и из других мест.

Хохе. Наряду с избиениями меня пытали электрическим током, подводя его к различным частям тела. Самое сильное действие ток оказывает на язык. На половые органы — тоже ужасно. После этой пытки мне не хотелось на себя смотреть: казалось, что у меня там ничего нет. Но самое страшное, повторяю, — это язык. Он влажный, а вода передает электричество по всему телу. Ощущаешь сильнейший удар. Впечатление такое, будто тебе вырвали сразу все зубы. Человек судорожно сжимается, чувствуя, что ему не хватает воздуха, задыхается. Потом ощущает приступ рвоты, в отчаянии сжимает грудь руками, ибо удушье с каждым мгновением усиливается.

После пытки током человека бросает в дрожь, все его тело становится очень и очень чувствительным. Его все раздражает, появляется даже желание плакать. Помню, такое состояние было у меня в день освобождения. Когда допрос заканчивается, почти все арестованные подписывают две бумаги: одну — это показания арестованного, другую — документ, в котором сказано, что на допросах арестованный не подвергался пыткам, что на него не оказывалось никакого давления. Этот документ подписывают даже те, кого уносят со стадиона на носилках. Однако мне, не знаю почему, такую бумагу подписать не дали.

Я был очень расстроен, ибо это означало, как думал я, что мои товарищи выйдут на свободу, а я останусь здесь. Мне было горестно вовсе не потому, что их освободят, — мне почему-то казалось, что им сначала позволят уйти, а потом расстреляют в спину. Позднее товарищи сказали мне:

— Если мы выйдем раньше тебя, не беспокойся: мы позаботимся о том, чтобы с твоей женой ничего не случилось.

(Серхио Вильегас. Стадион в Сантьяго. Преступления чилийской военной хунты. — М.: Прогресс, 1976)

Тюрьма в царской России: из воспоминаний

Наконец, дело наше подходило к концу. В Комитет же водили редко. Нам позволяли иногда выходить на полчаса в сени. Вскоре принесли обыкновенные вопросы для подсудимых: который кому год? какого исповедания? и т. д. Вслед за тем стали водить каждого, поодиночке, для утверждения подписью своего дела. Для этого назначена была особая Комиссия, в которой председательствовал генерал-адъютант Балашев. Членами были: граф де Ламберт, еще один какой-то генерал и двое сенаторов, мне неизвестных. Тут находился также и генерал Чернышев для могущих встретиться пояснений. Расскажу при этом то, что случилось со мною. Это показывает, до какой степени пристрастно действовали наши судьи. Когда меня привели в эту Комиссию и дали пересмотреть мое дело, то я заметил, что в нем не находилось бумаги, в которой я требовал очной ставки с молодым Витгенштейном и подполковником Комаровым. На этой очной ставке я надеялся убедить Комитет, что я вовсе не разделял мнения ввести в России республиканское правление и желал только ограничения верховной власти представительными собраниями. Балашев попросил Чернышева объяснить ему это обстоятельство. Тот отвечал, что действительно я писал и просил об этом Комитет, но как я уже согласился прежде на показания Пестеля, то Комитет не счел нужным удовлетворить мою просьбу и что потому именно и бумагу мою не приобщили к делу. «В таком случае, — сказал я, — мне нельзя подписать моего дела: бумага эта заключала в себе мое оправдание, а ее тут нет». — «Вы этим только повредите себе, — возразил Балашев, — без подписи дела вас нельзя будет судить, но вы останетесь в крепости; а лучше ли это, сами рассудите? Впрочем, мне кажется, можно вас и удовлетворить. Подпишите дело и пришлите от себя объяснение: оно будет приложено к прочим вашим бумагам. Я вам ручаюсь в том». Что мне оставалось делать? Я согласился и подписал, присовокупив, что прилагается мое объяснение. Когда я уходил, приказано было какому-то аудитору идти со мною в каземат и взять от меня бумагу. Оно действительно было приложено, потому что в отчете Верховного Уголовного Суда сказано было, что трое из осужденных представляли объяснения, но они не могли быть приняты в уважение. Вероятно, этой участи подверглось и мое.

Прошел еще месяц; наступил июль. 11-го, после обеда, заходил к Бестужеву протоиерей Мысловский, а после него привел плац-майор фельдшера и спросил его, не желает ли он обриться. Бестужев согласился и был обрит в присутствии плац-майора. Потом его повели гулять в комендантский сад. Возвратившись с прогулки, он рассказал мне все, что с ним происходило, и удивлялся, что вдруг к нему сделались так внимательны. «Я предчувствую, — прибавил он, — что это недаром. Не кончилось ли наше дело и не увезут ли меня сегодня ночью в заточение на всю жизнь? Если вас освободят, то дайте знать обо мне родным и друзьям моим. Бога ради, оправдайте меня перед теми, об которых я вынужден был говорить во время следствия. Они могут подумать, что я с намерением старался запутать их. Вы были свидетелями, как меня измучил Комитет. Теперь желаю только одного, чтобы меня не разлучили с Сергеем Муравьевым, и если нам суждено провести остаток дней в заточении, то, по крайней мере, чтобы мы были вместе». Желание его исполнилось: его не разлучили с Муравьевым-Апостолом; но ему ни разу не приходило на мысль, что обоим им предстоит смертная казнь.