Один из берейторов дополнительно показал, что среди друзей графа Пальффи были двое русских: одна женщина легкого поведения, которую звали «Серебряная», и метрдотель ресторана «София» Шувалов — тоже конный спортсмен и, как поговаривали, сиятельная особа.

Навели справки в ресторане — Станислав Шувалов уже две недели, как уехал из Софии. Лакеи подсказывали: в Великом Тырнове преподает в гимназии латынь его брат — Константин Шувалов, — говорят, человек хороший, честный, с фашистами не якшавшийся.

За несколько дней Ватагин перевидал немало эмигрантов. Многие монархические зубры повымерли, иные доживали век в инвалидных домах, иные — помоложе — вместе с профессией призаняли у судьбы и язык и национальность. Лютые ненавистники большевистской России ушли с гестаповцами. Зато среди оставшихся обнаруживались и честные люди.

В солнечный полдень сентября полковник беседовал с учителем-латинистом из Тырнова Константином Шуваловым. Тот охотно явился в Софию по вызову, так как и сам имел дело к русскому военному командованию: собирался испрашивать советский паспорт. Болгары, знавшие этого человека, говорили о нем только хорошее. Смоленский помещик, бежавший с белой армией из России, он ненавидел политическую возню эмигрантов и в годы немецкой оккупации сблизился с болгарскими партизанами.

Рассказывали, как в самые черные дни, в ноябре 1941 года, когда Геббельс оповестил весь мир по радио о вступлении германских танков в Москву, Константин Шувалов ворвался вечером в тырновский ресторан «Царь Борис», где пьянствовали русские эмигранты, ожидавшие скорого возвращения в Россию в фашистских обозах.

— Не верю! — кричал Шувалов. — Будьте вы прокляты, не помнящие родства! Не верю!

Его, как бы пьяного, увели друзья-болгары, спасли от комендантского патруля.

С этим седым и рослым стариком полковник Ватагин разговаривал доверительно. О своем брате Станиславе вызванный ничего интересного не сообщил — помрачнел, отвел глаза в сторону. Ватагин спросил его, знает ли он о нынешнем местопребывании брата, и, получив отрицательный ответ, тотчас перевел беседу на другие темы. Около двух часов продолжалась эта беседа с водкой и закуской. Бывший смоленский помещик объяснял, что означала для него эмиграция: исчезновение из жизни. Но из какой жизни?… Тырново, чужой язык, болгарская гимназия — это была смерть для него. А что-то с годами становилось в этой смерти похоже и на рождение. Рождение каких-то неприметных радостей — оттого, что ты труженик, — как чуть слышная мелодия зародившегося на востоке рассвета. Смерть тунеядца и рождение труженика. Вот как складывалась судьба Константина Шувалова за границей. На это ушли долгие годы. Никогда за всю жизнь, включая и бой под Касторной и панику в Одесском порту, Шувалов так не боролся за себя, как в тырновской гимназии.

— Все это очень не похоже на мое представление об эмигрантах, — произнес Ватагин и осторожно, боясь обидеть старика, спросил: — Частенько вспоминали о родине?

Тот ответил, подумав, лермонтовскими стихами:

— Вспоминал ли? Вспоминал… Как, спросите? Да так, знаете ли,

Смотрел, вздыхая, на восток,
Томим неясною тоской
По стороне своей родной…

— А другие? — спросил Ватагин.

— Всякие были. Самая озлобленность с годами меняла оттенки. Сырость инвалидных домов. Злые молитвы. Колючая склока, окаянство. Молодые ушли в карательный корпус, в Белград. Старики осточертели друг другу… Один шаркает шлепанцами, другой его догоняет: «Вы потеряли шпоры, ваше сиятельство!» Нельзя человеку без родины… Те, кто поправил свои дела при немцах, — какая-нибудь Ордынцева… Можно ли не ужаснуться их участи!

— Ее звали в эмигрантских кругах «Серебряной»?… Я слышал о ней. Расскажите, что знаете.

— Мой братец Станислав встречал ее в дверях ресторана «София» низким поклоном. Она появлялась поздно ночью — великолепная, стройная, в сафьяновых сапожках, с волосами действительно серебряными в электрическом свете. Ее сопровождали раненые немецкие офицеры… Фантастические причуды составили ей репутацию этакой героини Достоевского, вроде Настасьи Филипповны, что ли. Она переводила романы с венгерского. В ежедневной газете эти романы выходили приложениями. Газетчики не знали венгерского языка, и Ордынцева перевела четыре романа. Потом уехала в Варну, на солдатский курорт. Немцы завезли туда несколько военных госпиталей. Нужна была реклама курорту, чтобы ехали и офицеры. Для рекламного плаката, для обложки солдатского журнала нужна была красавица — пусть сидит в купальном трико на золотом песке…

— Вы говорите об этом? — спросил Ватагин, вынимая из ящика стола номер журнала «Сигнал».

— Вот, вот, — подхватил Шувалов. — Этот рекламный снимок принес Ордынцевой гонорар не меньший, чем перевод нескольких венгерских романов. Да, к сожалению, это портрет русской женщины из родовитой семьи…

— Из Ярославской губернии, кажется?

— Вы знаете и это?

Ватагин рассмеялся:

— Генерал сказал — мне предстоит много блестящих знакомств.

— Если вас так интересует эта женщина, вам следует навестить ее отца, бывшего гвардейского щеголя. Уж он-то, наверно, никуда не исчез. Жалкий старик, доживает свой век в богадельне под Шипкой.

— Спасибо. Может быть, случится… — Ватагин погрузился в раздумье, потом медленно произнес: — Так, значит, у Ордынцевой были покровители…

Он нажал кнопку звонка. В двери возник стремительный, как всегда, Шустов.

— Кому же принадлежал этот ваш альбом, товарищ младший лейтенант? — лениво спросил Ватагин.

— Марине Юрьевне Ордынцевой, — не задумываясь, отчеканил Шустов. — Уроженка Ярославля, из эмиграции, восьмиклассное образование, одинокая, владеет четырьмя языками, включая венгерский… Бульвар Александра, дом семнадцать. Исчезла, больная, в смятенном состоянии духа, две недели тому назад.

Едва заметная усмешка шевельнулась на губах Ватагина: он так и знал, что Славка не отступится от альбома и наведет справки. Лицо мальчишки сияло торжеством. Константин Шувалов деликатно разглядывал этикетку московской водки.

— Покажите альбом Константину Петровичу… — приказал Ватагин. — Кого-нибудь узнаёте? — спросил он Шувалова спустя минуту.

— Леонида Андреева… — с улыбкой отметил старик, листая страницы альбома, — генерала Корнилова…

Неизвестного мужчину в его семи вариантах он пропустил с безразличием, потом поднял голову и сказал, глядя на полковника своими умными, молодыми глазами:

— Но ведь вы же знаете, что это и есть Марина Юрьевна. Неужели она уехала больная?

— Да, — отчеканил младший лейтенант. — Есть основание подозревать, что она уехала больная сапом.

17

Ночью Бабин молча ткнул пальцем в воздух: поймал!

— Алло, алло! Ралле, Ралле! — слышался немецкий разговор в эфире. — Хир Ринне… (Следовала знакомая пауза). Фюнф хуфайзен фон эйнем пферде…

А через несколько минут — ответ:

— Алло, алло! Ринне, Ринне! Хир Ралле… (Пауза). Багр данк…

Бабин смахнул наушники, протер глаза.

— Багр данк?!

Значение имела только эта последняя фраза. Ради нее ведется весь этот стереотипный разговор. Каждый раз — новая фраза. Только одна новая фраза. Что ж она значит на этот раз? «Спасибо за землечерпалку»? Бессмыслица.

И, подведя такой итог, Миша раскрыл журнал вахты, стал записывать час и минуты приема, волну, кодированный текст.

18

— Товарищ полковник, разрешите войти.

— Да, входите, Цаголов.

— По вашему вызову явился. Ватагин потер ладонями виски, встал, отодвинул кресло.

— Езжайте, Цаголов, на последнюю квартиру Марины Ордынцевой.

— Ее нет, товарищ полковник. Позавчера узнавали.

— Знаю. Там ее подруга Костенко. Обыщите. Возьмите болгар с собой. Прикиньтесь простаком и развесьте уши.