С кем же и дружить на фронте, если не с таким человеком! Не стесняясь, Миша Бабин признался Славке в том, что вся душа его осталась дома, в Ярославле, где ждут его важные дела, и он опасается, как бы после войны не задержали его как радиста в армии. В этой дальновидности Славка поначалу усмотрел весь его характер: педантичный и достаточно себялюбивый. С нескрываемым изумлением Шустов вглядывался в человека, который еще в донской степи предвидит последствия грядущей победы и больше смерти опасается старшинских лычек.
Превратности войны снова свели их, уже в контрразведке, на Днепре. Бабина перевели на слежечную радиостанцию. Вскорости и Шустов был откомандирован в контрразведку. Когда при поимке немецкого резидента погиб адъютант полковника Ватагина, замечательная езда Шустова на мотоцикле, расторопность его и даже красивый почерк были примечены — его назначили сперва временно, а потом и приказом на должность погибшего, хотя, как позже выяснилось, мечтал Слава совсем не об этом. Производство в офицеры не отдалило Шустова от Бабина, — последний оценил это по достоинству.
Славку с его неукротимым интересом ко всему, с чем он соприкасался, привлекала в Мише его серьезная отзывчивость. Однажды он рассказал Мише, что держал экзамен в студию театра имени Вахтангова и провалился, потому что дикция никуда не годится: будучи москвичом, он все шипящие произносит, как одессит, смягченно — «на позицию девушька пров-ж-жьала бойца»… Но Миша ничуть не посмеялся, а, наоборот, долго рассказывал, что где-то читал, будто народный артист Певцов был даже заикой и, однако, ничего: сумел преодолеть на сцене.
Да, что касалось начитанности и вообще образования, тут Шустов отстал от Бабина: тот еще до войны заочно учился в Институте связи и на фронте не расставался с учебником радиотехники, изучал языки и даже чертил, «чтобы не разучиться», а Шустов только и умел, что красивым почерком выписывать документы. Не было у него за душой даже десятилетки, даже аттестата зрелости…
В эти дни на Днестре, когда, перегоняя радиостанцию, друзья снова оказались вместе, Шустов поделился своим новым замыслом: стать оперативным работником разведки и после войны не расставаться с полковником Ватагиным. Тут у них впервые возникли разногласия: Миша невысоко ценил Ватагина, считал человеком несолидным.
— Тяжело с ним работать. Он все загадками говорит, — заметил Бабин.
— Так ты догадывайся. На что нам голова дана?
— Да он больно хитро загадывает. Непонятно. Темнит просто…
— А я всегда понимаю, — упрямо повторял Славка.
Он не умел объяснить Бабину, что понимает полковника потому, что любит его и с чуткостью любящего человека угадывает его мысли и настроения.
Не многим было на войне так трудно, как Мише Бабину. На редкость консервативный для своего возраста, он никак не мог привыкнуть к бестолочи, неразберихе, которые, с его педантичной точки зрения, и составляли сущность фронтового быта. Он нес радиовахту не просто добросовестно, а самоотверженно. Но сутолока войны была ему непонятна, и он не привыкал к ней. Поэтому он, молодой и здоровый парень, уставал больше других и всегда казался угнетенным.
Мама была краевед, влюбленный в ярославскую старину, а папа — один из самых популярных людей в городе, лучший врач. Может быть, поэтому Миша хотел бы всегда жить в Ярославле. Он еще не знал, чему посвятить свою жизнь: древним соборам или новым заводам родного города, и пока что работал в местном радиовещании и учился. Он высмеял бы каждого, кто сказал бы, что он мечтатель. Однако наедине с собой строил самые фантастические планы, связанные с будущим величием Ярославля…
И над всеми этими заветными мечтами и туманными Мишиными соображениями потешался в тот день на чужбине в добруджинских песках лучший друг — Шустов. Он знал, чем допечь флегматика за оскорбление.
— Видите ли, служивый, — говорил Шустов солдату, искоса взглядывая на Бабина, — встречаются на фронте и такие, которые даже старшинские лычки боятся заработать: как бы их в армии лишний час не задержали после победы…
Все било в цель!
…Пыль застлала дороги Добруджи. Радиостанцию, как ни хитрил Шустов, затерла артиллерия главного командования, а ведь известно, что для виртуозной езды на военно-полевых дорогах нет хуже помехи, чем артиллерия на марше. Сквозь облака пыли Шустов ловил силуэт впереди идущего орудия. Пыль скрипела на зубах. В пылевых завесах маячили артиллеристы-сигнальщики с флажками:
— По местам!
— Мотор!
— Марш!
6
Шестого сентября в Софии началась забастовка трамвайщиков и рабочих железнодорожных мастерских. Демонстранты заполнили улицы. Полиция стреляла. Летели стекла трамвайных вагонов. На кладбище народ возлагал венки на могилы казненных, шли митинги.
Еще день — и повсюду, на площадях и улицах столицы, вспыхнули красные стяги:
«Долой фашистскую диктатуру!», «Да здравствует Отечественный фронт!»
В германском посольстве никто из служащих не расходился по домам. Было известно, что господин посол, фанатически верующий католик, ночью «получал наставления божьей матери», а супруга посла собственноручно заколачивала ящики для отправки в Германию (чтобы не стучать громко, молоток был обернут в тряпку). Прежде чем кануть в неизвестность, германские чиновники самых высших рангов, вчера еще гордые своими званиями, заслугами, связями, унизительно склочничали и интриговали. Будущее для них уже переставало существовать, наедине с прошлым оставаться было страшно. Посольская мелочь — адъютантура из общего отдела, офицеры-переводчики — одни продолжали гнуть спины над бумагами, лишь отодвинув столы подальше от окон; другие находились как бы в состоянии некоего опьянения; третьи спекулировали чем попало.
Советские войска в Румынии вышли всем фронтом на Дунай и со дня на день должны были перейти болгарскую границу. Народная революция придвинулась вплотную к широким бемским стеклам посольского особняка. Берлин давал взаимоисключающие распоряжения. Персонал продолжал видимость работы, как будто великая империя еще пряла свою пряжу. Однако нити рвались каждую минуту: фельдъегерская служба, авиасвязь, наконец телефон начинали отказывать. И когда это понял господин посол, он сообразил и то, что немцы в Софии предоставлены самим себе, своим благоразумным решениям.
Впервые господин посол покинул здание в таком необычайном виде: в щеголеватом смокинге и с автоматом в руках, спрятанным под ангорским пледом. В ближайшем переулке — лишь бы не на глазах сотрудников — посол попросил шофера снять с машины нацистский вымпел. Пока пробивались к царскому дворцу, они видели, как народ разоружал полицию. Всюду слышалось пение «Интернационала». В окно машины заглянула самодельная кукла, повешенная на палке, и господин посол смог убедиться, что чучело очень похоже на фюрера.
Во дворце была та же паника, что и в посольстве.
— Вы сумели проехать невредимо? — спросил посла Германии министр иностранных дел.
Они сидели в глубоких креслах, прислушиваясь к отдаленному гулу уличной манифестации, — тучный болгарин с бульдожьими, провисшими щеками и неповоротливой шеей и тощий немец с гладкой рачьей головой и моноклем под удивленно приподнятой бровью.
— Тревожные подробности, господин посол…
— Что делать. Наши войска отступают из Румынии. Планомерный отход…
— Планомерный? По планам, составленным в Москве?
Посол облизнул губы. Никогда с полномочным представителем фюрера в Болгарии не говорили так дерзко.
— Прислушайтесь, — продолжал министр. — Этот сброд создает свой общественный строй, угодный ему. Как говорится: «народ решает вековые вопросы».
Тревога поселилась в покоях царского дворца. Какая-то женщина с испуганными глазами (послу показалось, что это княгиня Евдокия) трижды заглядывала в дверь кабинета, пока министр с беспримерной откровенностью сообщал германскому послу о том, что ввиду чрезвычайности событий правительство Болгарии сочло нужным тайно отправить своих делегатов в Каир — к англичанам, в штаб-квартиру фельдмаршала Александера.