Я же при помощи ложки давил в граненом стакане окаменевший кубик отечественного говяжьего бульона (иначе бы он растворялся часами), заливал крутым кипятком, посыпал зеленым луком, росшим на подоконнике в пенопластовой коробке из-под компьютера, и затем пил, обжигаясь и заедая черным хлебом.

Наш босс, стокилограммовое светило доктор наук Викторов, держал марку и потому посылал лаборантку в буфет за крохотной булочкой (или коврижкой, или пряником) и потом ее ел, торжествующе на нас поглядывая. Мы же пытались угадать, что же ему на этот раз принесла лаборантка, но, как правило, тщетно, хотя Викторов ел степенно, часто запивая несладким чаем. Просто то, что он ел, надежно укрывалось большим и указательным пальцами будущего члена-корреспондента Российской академии наук...

Как все здорово было... Жили, смеялись, работали... Какой же я баран, какой баран! Сидел бы под крылышком у Веры! Все ведь было, только молчи, не умничай, не придумывай! Нет, говорил и придумывал. Хотел остаться собой. Зачем? Ведь самое главное в жизни – дойти до могилы без больших осложнений...

– Ты слабый, Евгений, – сквозь беспамятство послышался монотонный голос Удавкина. – И в то же время агрессивный. Ты не можешь вынести повседневности...

– А вы сегодня приедете в офис, съедите рису с противными котлетками из петрушки и, приняв пригоршню поливитаминов, ляжете спать. И будете всю ночь кряхтеть и мерзнуть. И все утро проведете у газового камина. И будете крутить его дребезжащие ручки и всех разбудите. Потом приедете в Москву с радикулитом и десятью тысячами долларов. И будете кряхтеть там. Ну что, достал?

– А ты сдохнешь. Завтра сдохнешь!

– Договорились...

“...Не принимай себя всерьез, ведь серьезность – это ощущение или желание значимости, а что могут значить природа и ты, ее частичка? Кто или что может все это оценить в целом и в частностях? Оценки всегда сиюминутны и с каждым шагом они неудержимо расходятся с действительностью, даже если оправлены в бетон тупости”...

Трах-тара-рах-трах – раздался сверху гром падающего железа. Я инстинктивно раскрыл глаза, но ровным счетом ничего не увидел. Тьма была гуще прежней.

“Все это мне привиделось. И Удавкин, и Фархад. И сигареты, – подумал я. – Ну и чудесно. Полдня без боли в обществе приведений... Эх, выпить бы сейчас... Хмельному все легко... Как мы с Юркой Плотниковым, в доску пьяные, в новогодний вечер просили милостыню в переходе на “Чеховской”! “Подайте кандидатам наук на пропитание! Подайте!” Охрипли начисто... Набрали пакет сушек, газету “Правда” и мелочи на пару банок пива... А люди – гады! Вернее, на три четверти гады... Именно столько в шапке было только что отмененной советской мелочи...”

Сверху вновь раздался гром железа. Это мои бывшие коллеги придавливали автомобильную дверь каменными глыбами. “Зачем они закрывают? – удивился я. – Егорович боится, что вылезу?

Вот редиска... Не пожалел, не убил...

...И скоро из окружающего воздуха воплотится то, что соединяет землю и небо – появится Смерть. Ты поймешь, что жизнь прошла, и наступило утро небытия И уже не твое солнце движется к закату...”

4. Камни на голову. – Похоже, выберусь. – Черное небо, распятое звездами. – Ползком.

Я решительно настроился умереть с последней фразой молитвы (которая почему-то оборачивалась заклинанием) и потому решил, что она должна быть эффектной, мрачно-торжественной и непременно с блестками надежды на прекрасную потустороннюю жизнь.

Но, когда я тщательно обдумывал заключительное придаточное предложение, сверху упал камешек. Кажется, он попал в онемевшую руку. Затем послышался невнятный шум.

“В голове шумит или наверху? – подумал я, оставаясь безразличным. – Похоже, наверху... Не дадут умереть спокойно... Или просто Фархад, вынув пару булыжников для Удавкинской коллекции, нарушил устойчивость камней, выбранных мою из норы?”

Шум разом перерос в грохот. Я в страхе напрягся, тут же время неожиданно растянулось, и в скальном массиве я внятно услышал глухие стуки камней, вприпрыжку скачущих на мою голову...

Надеясь защититься от обвала, я инстинктивно отогнул в стороны кисти рук. Первый камень упал мне прямо в ладони. На него упали другие... Стало нестерпимо больно – острые грани моего скального панциря взрезали засохшие было раны. И я снова провалился в блаженное беспамятство...

Придя в себя, я осознал – что-то изменилось. И, в самом деле, падение камней на мою голову не прошло бесследно. Они вогнали меня в мою нору на несколько сантиметров глубже, и теперь я мог болтать ногами в нижней камере совсем свободно. И вспомнил, как иногда, за отсутствием штопора, открывают винные бутылки. Вилкой. Которая лишь наполовину пропихивает пробку. И застревает. Но можно уже доделать работу мизинцем.

И я, не торопясь, обхватил камень ладонями. Затем набрал в легкие воздуха, поднатужился и, к своему удивлению, протиснулся вниз на несколько сантиметров – на пол-ладони! Теснота каменной оболочки уменьшилась настолько, что я мог извиваться, извиваться почти как ребенок, стремящийся покинуть чрево матери. И через некоторое время, сдирая с себя кожу, я упал вниз и приземлился на каменистой почве нижней камеры.

Промежуточная цель была достигнута! От радости я не ощущал боли. Еще бы: я мог двигаться! “Теперь, – подумал я, с удовольствием пошевеливая руками и ногами, – надо полежать, придти в себя, дать крови запечься, и до наступления последней стадии изнеможения постараться завершить свой подземный путь...”

Отчетливый ток теплого воздуха вызывал приятные мысли о свободе. Охваченный ими, я поднялся на ноги и тщательно изучил на ощупь стены, своды и почву камеры.

Мое нынешнее вместилище оказалось низкой, короткой галереей со стрельчатым сводом и очень неровным каменисто-земляным полом. Чуть в стороне от места приземления, у ближнего от меня замыкания галереи, зиял провал глубиной во многие метры (брошенный камешек падал более четырех секунд). Дальнее замыкание было намного уже ближнего и именно отсюда, снизу, сквозь каменные навалы, струился слабый поток теплого воздуха...

“Если мне не удастся выбраться, – подумал я, распластавшись на спине после утомительного исследования, – то последние свои часы я смогу провести, воображая себя лежащим под опрокинутой рыбачьей лодкой... Отдыхающим от жары и яркого света...”

Я расслабился, представив себя прогуливающимся по берегу теплого, ласкового моря. Однако лишь я вообразил опрокинутую лодку и черноту под ней, меня пронзила мерзкая мысль: “А вдруг все повторится? Нет, я не могу больше рыть землю, не могу заставить себя лезть в разные дыры... Вылезу, а у выхода меня встретит мерзкая рожа Удавкина... Лучше лежать здесь, на просторе и дожидаться смерти. Это прекрасно иметь возможность повернуться, раскинуть руки, согнуть, как хочется ноги...”

И я представил себя маленьким бездумным существом, полупришибленной букашкой с непроизвольно движущимися конечностями. И неожиданно, сами по себе, мои конечности-руки задвигались и стали что-то брать впереди и перемещать назад.

Яма углублялась, пока один из очередных каменей, самый крупный, не добил меня. Я никак не мог с ним совладать – он застревал между мною и стенкой вырытой ямы, выпадал из рук, опять застревал, не хотел лечь на борт.

Я горько заплакал. Слезы бессилия и отчаяния смешивались с кровью и грязью – в подступившей истерике я бился головой о камни, потом упал, нет, обмяк в яму головою вниз и потерял сознание...

Придя в себя, я не сразу уяснил, где нахожусь. Поводив руками по сторонам, понял, что лежу в наклонной яме глубиной около метра с небольшим и шириной сантиметров семьдесят. Яма с наклоном уходила вниз, под обрез рудной жилы... С боков я был присыпан камнями... И я видел свет, жиденький, сумрачный.

“Это глюки” – усмехнулся я и заморгал глазами.

Свет не исчезал. Он струился сквозь неплотно прилегающие друг к другу камни и впервые за несколько дней я мог что-то видеть. Если, конечно, не брать в расчет скупые, нереальные лучики, допущенные до меня приведением Сергея Егоровича.