– А куда им деться? – усмехнулся я.
Суворов, сжав сухонькие кулачки, бросился к женщинам.
– Убью гадин! Камнями побью! – кричал он. – Они, сволочи, ноги мои каблуками топтали! Зарежу! Убью сук!
Леша, невзирая на четырехкратных перевес женщин в весе, так бы, наверное, и сделал, если бы не выросший перед ним Бабек.
– Не трогай женщина, человек! Будь мужчина! Женщина всегда дура, ее нельзя убивать!
– Дура? Да она сука подколодная! Она вас всех продаст! В первой же ментуре!
– Леха, кончай! – крикнул я и, едва сдерживая смех, налил ему полкружки армянского. – У нас мораторий на членовредительство и вообще, мы все тут так сроднились...
И я рассказал Алексею об обстоятельствах нашего освобождения.
После окончания рассказа выражение глаз Лешки изменилось: ярость и злоба к Фатиме сменились глухим к ней презрением, ну разве только чуть подкрашенным тайным интересом.
– Вот это другое дело! Пей, давай, а потом можешь ее затрахать! – начал юродствовать я, отметив этот интерес, а также отсутствие рядом Лейлы. – Ей это понравится! – Клевая баба, ручаюсь. Особенно темной ночью после бутылочки “Мартини”.
– Зачем женщина обижать? Зачем такой обидный слова говорить? Давай за достархан лучше сядем, водка будем пить, плов скоро готовый будет! – обращая лицо то к одному, то к другому из нас, предложил вконец растерявшийся Бабек.
– Ты, дорогой Бабек, плохо ее знаешь! Она все равно кого-нибудь из вас в горы ночью утащит. Вне всякого сомнения, утащит. И уже высмотрела, наверное, будущую жертву рыжими своими зенками...
Смеясь, мы разлеглись на спальных мешках, брошенных рядом с костром. Солнце уже зацепилось за горы, и теперь над нами всеми оттенками красного цвета полыхали облака. Сергей произнес короткий тост, закончившийся сожалениями о предстоящем распаде нашей компании.
Выпив, Лешка вытаращился на Фатиму.
– А она и вправду самка бешеная? – спросил он меня, указав подбородком в сторону женщины.
– Ага! Точно ночью кого-нибудь утащит! Ко мне в Захедане она так ходила. Напоит, а потом пользуется. Совсем не смешно. Смешнее было в Кальтуче, на базе нашей партии.
– А что было-то? Рассказывай, давай! Последний раз, может быть, перед нами треплешься.
– Хохма была классная, – начал я, отерев рукавом губы. – Из жизни знойных женщин. Очень знойных...
В общем, однажды подымались мы с Виталиком Сосуновым на Кумарх из города, но припозднились (бензовоз, на котором ехали, сломался) и решили в Кальтуче заночевать. А там пьянка на всю катушку: главная партийная бухгалтерша сына женила. Нас не пригласили, мы в ту пору еще салагами были, простыми что ни на есть техниками.
Ну и легли мы с Виталиком ночевать в спальных мешках прямо на полу в недостроенном общежитии. Он сразу заснул, а я о чем-то раздумывал, жену молодую, может быть, вспоминал... И вдруг дверь комнаты нашей медленно открывается и на пороге, в коридорном свете, вижу я трех пьяненьких, симпатичных, можно сказать, женщин. Стоят, пальцами в нас тычут, выбирают, значит. Ну и выбрали они, естественно, не целованного Виталика, схватились за низ спального мешка и, хохоча, утащили куда-то по коридору.
Я, конечно, расстроился, лежу, судьбу свою кляну. И вот, когда уже заснул почти, дверь медленно, со скрипом, открывается и на пороге опять эти бабы нарисовались... Пьяные в дупель, стоят, качаются, глаза фокусируют.
“Все! – думаю, – стерли Виталика до лопаток! Мой час настал!”
Когда зенки их, наконец, на мне сошлись, двинулись они в комнату, шажок за шажком ноги вперед выбрасывая, за мешок схватились и тащат. Особо старалась белобрысая... Худая, как маркшейдерская рейка, шилом в нее не попадешь, не то, что мужским достоинством... Я каким-то чудом панику преодолел, изловчился, выбросил руки назад и успел-таки зацепиться за трубу парового отопления. Они пыхтят, тянут как бурлаки, падают поочередно, а я извиваюсь, ногой пытаюсь им в наглые морды попасть... Но когда бабень в три обхвата на меня упала, моему сопротивлению конец пришел: придавили, запихали с головой в мешок и потащили... Сначала по полу, потом по камням. Когда мешок расстегнули, увидел себя в кернохранилище под тусклой сороковаткой (Юрка хранилище это хорошо знает, мы там пробы держали, с которых наша с ним война гражданская началась).
Вынули они меня, положили на спальный мешок в проходе между высокими, под три метра, стопками ящиков с керном. Рейка Маркшейдерская бутылку откуда-то достала, налила водки стакан и в горло мне вылила. А бабень задрала юбку, села на меня без трусов чуть ниже живота и сидит, трется, кайфует. “Милый, – говорит, – ну что ты так капризничаешь? Давай сам, а то вон Ленка стройненькая наша ленточкой яички твои перевяжет...”. И опять сидит, трется. Намокла уже, трепещет всем своим центнером, тощая за ноги меня держит, хохочет и приговаривает: “Давай, милый, давай”.
Делать нечего! Стал я ей подыгрывать тазом... Она расцвела, глаза прикрыла: “Хорошо, миленький, хорошо”, – говорит”. А я ногами в стопку ящиков уперся и, в такт ее движениям, стал ее раскачивать... И когда этот центнер похоти трусы с меня начал стаскивать, я толкнул посильнее эту шаткую стопку, она подалась назад и, вернувшись, с грохотом на нас повалилась. Ящики с керном – полтора на метр, килограмм пятьдесят-шестьдесят каждый весит, на всех хватило. Но я ведь в позиции снизу был, переждал канонаду, как в блиндаже под этой теткой. Контузило слегка, вылез, смотрю, а третья-то – ничего девочка! Сидит под соседней стопкой – кругленькая, ладненькая такая с ямочками на щеках – и улыбается. Пьяно чуть-чуть, но в самый раз. Узнал ее сразу. Из какого-то текстильного городка в бухгалтерию нашу приехала... Тут под ящиками Центнер с Рейкой застонали, но не от боли, это я сразу определил, а от досады. Я поправил ящики, чтобы не скоро вылезли, отряхнулся от пыли, взял девушку за руку и пошел с ней на пленэр...
А там, я скажу вам, такая красота! Гости все уже по углам расползлись, тишина кругом природная, сверчками шитая. Речка трудится, шелестит на перекате, луна вылупилась огромная, смотрит, тенями своими любуется. А девица повисла на мне, прожгла грудь горячими сосками, впилась в губы. Упал я навзничь в густую люцерну в саду персиковом для баранов Вашуровских саженную, треснулся затылком о землю, и забыл совсем и о супруге, и о сыне семимесячном, и о вчерашнем своем споре с друзьями о верности семейной...
Утром пошел Виталика искать. Нашел в беседке чайной на берегу Кафирнигана. Сидел он там в углу, пьяненький, глаза прятал. Бледный весь, в засосах с головы до ног. С тех пор женщин сторонился. Всех и категорически. А начальник партии потом посмеялся надо мной, налил стакан водки и приказал выдать новый мешок... Меховой, не поролоновый... Так что ты, Леха, готовься. На мясо, главное, мясо налегай! Наверняка Фатима придет к тебе под утро. Задабривать...
– Пусть приходит, – зло ответил Суворов под общий смех. – Разберемся.
– Врет он все... – усмехнулся Житник. – Про персиковый сад и люцерну. Мне Сосунок рассказывал по-другому... Это он с молодкой в клевере валялся. А Черный всю ночь подушку обнимал и так надолго расстроился, что Виталик, на Кумарх поднявшись, целую неделю посылал буровиков своих на него поглядеть. “Если хотите увидеть, что такое черная зависть, идите к Чернову и спросите, правда ли это, что новенькая бухгалтерша сношается?” – говорил он им, в десятый раз рассказывая по просьбам трудящихся о своих кальтучских похождениях.
– Ты прав, Юрий! – великодушно улыбнулся я в ответ. – Я кое-что прибавил, каюсь. Голая правда сильно отличается от голой женщины... Особенно в привлекательности...
– Заливаешь ты все! – сказал Лешка, усаживаясь поудобнее. – И не стыдно тебе перед Лейлой?
– Нет, не стыдно, – ответил я. – Все это сказки другой жизни. Очень и очень древней жизни...
Абдурахманов, засев в скалах прямо над лагерем обидчиков, пересчитывал людей.
– Раз, два, три, четыре... – считал он вслух. – Семь мужчин, четыре женщины и ни одного автомата... Даже не интересно...