Слышанной премудрости и сейчас ему хватило ненамного: лишь на то, чтобы успеть побитым своим телом принять еще немного боли, бросившись змеиным нырком в ноги безносому, уже готовому к прыжку Раймону на спину. Жак рухнул на него сверху, страшно ругаясь, и какое-то время они барахтались в общей куче втроем — два человека и собака-волкодав, от побежденного Бермона переметнувшаяся на нового врага. Из Антуана и в лучшие-то дни боец был не особый, а тут его спасало только то, что все происходило тесно и беспорядочно. В какой-то момент он снова оказался придавлен к земле разом и Жаком, и здоровенной собакой; однако Жаку было вовсе не до него — он хрипел, силясь отстранить от себя белую окровавленную морду.

— Чистеньким хотел остаться, пастух? — Марсель, чье лицо повернуто сейчас к дерущимся, страшно хохочет. — Тогда убери своего чертова пса. Заел ткача, сейчас заест безносого.

Антуан силился вывернуться из клубка, слегка откатиться — дальше было некуда: впритык валялся, раскидав ноги, теплый еще Бермон, чудище его детства, которое скалилось смертной тоской возле самого лица своего живого пасынка, да тому некогда было и взглянуть. Зубы пса с хрустом сомкнулись на запястье безносого, перед самым лицом Антуана. Нож теперь застрял где-то между ними, Аймер бы сказал со смехом — навроде Тристанова меча на ложе меж любовниками. Антуан чувствовал его твердую рукоятку возле на груди. Выбраться, выбраться наружу — извиваясь, как червь (червь я… а не человек…), Антуан почти преуспел, ударился головой о стену, вновь лишился ножа — свободная рука безносого выдрала его откуда-то из мокрого тряпья, которое прежде было белым Антуановым хабитом. Все происходило слишком быстро — так крутится грязное тряпье в котле, которое кипятят и мешают палкой, чтоб избавить от насекомых. И в середине крутящегося тряпья была большая белая собака, ее темная от крови морда, которая вдруг запрокинулась в оскале — и еще дергались лапы, а глаза уже стекленели, и последним движением Черта было обернуться на хозяина: как очи раба — на руку господина его.

Антуан умудрился подобраться к стене, подгребая коленями. Сколько крови, о Господи, чья же это кровь? Аймер, мертвый Аймер лежал лицом к выходу, поджав ноги к подбородку, и явно был самым безмятежным человеком из присутствующих. Только грязным очень. Он ведь ненавидит грязь, как же ему это тяжело, медленно плыли Антуановы мысли. Безносый тем временем пытался подняться — вот уже на четвереньках, и тоже запятнан темной кровью: сколько же крови в человеке, и как похожа она у людей… И у собак. Черт еще был жив, хотя уже не жилец. Он силился поползти — в сторону своего бога, хозяина, как полз в сторону Господа умирающий брат Пьетро, — и этот рывок истощил его окончательно. С тонким каким-то, совсем щенячьим звуком — то ли жалобы, то ли просто смертной тоски — белый овечий пастух вытянулся и сделался длинным-длинным, передние его лапы дотянулись до мертвого Аймера.

— Собаке — и смерть собачья, пастух, — безносый нянчил одной рукой другую, разорванную песьими зубами в нескольких местах. Раймон, не собираясь верить, осторожно сменил положение, не упуская из виду движений своего противника — и, стрельнув глазами на белого зверя, коротко и страшно вскрикнул.

Свечи, укрепленные у стен, горели так тихо, торжественно, как будто освещали творимое таинство. А вот и селебрант — лежит на полу рядом с мертвым псом. Прислуживает ему соций, брат Антуан со связанными руками, который старается удержать бешено вращающийся мир, а еще попутно решает важнейшую дилемму — нужно отползти как можно дальше от бешеного человека, стоящего перед ним на четвереньках, отгородиться хотя бы мертвым телом. Нужно — но совершенно нет на это ни сил, ни воли. Вроде все фигуры расставлены: и двое с ножами, замершие друг напротив друга в патовой позиции, и двое без ножей, застывшие в не менее глупом ожидании, и двое мертвых, такие белые, Господи, паче белой шерсти убелившиеся, если бы только не кровь.

И менее всего должен был здесь находиться еще один человек — невысокий человечек в длинной одежке, полы которой он подоткнул, чтобы не мешали бежать. Антуан; и безносый Жак, уже привставший на одно колено; Раймон и Марсель, замершие друг напротив друга с ножами, — все они невольно обернулись навстречу единственной персоне, которую так сильно не ожидали видеть. Женщина по имени Гаузья, сестра Кривого и Марселева молодая тетка, часто дышала от быстрого бега; голова ее была туго обмотана платком, скрывавшим волосы. Подвязанная юбка слишком открывала ноги, но не до того было ни женщине, ни четверым мужчинам, смотревшим на нее. В руке у Гаузьи, от чьего быстрого движения дернулись и заплясали огни спокойных свечей, был серп — Антуан сморгнул несколько раз, но не привиделось: в самом деле серп, остро блестевший при свете, как малая луна.

Антуан смотрел на нее, как на Пресвятую Деву.

Раймон — наверное, как на призрак.

Безносый — как на волка, внезапно вышедшего на лесную дорогу.

Один Марсель глядел с полным и ненавидящим узнаванием.

Гаузья быстро осмотрелась, задержавшись глазами на том, что еще недавно было Аймером. Лицо ее дернулось, но не исказилось окончательно.

— Опоздала, — сказала она — и это первое слово, прозвучавшее в совершенной тишине, было каким-то нелепым, как звук колокола на бойне или голос дудочки на кладбище. — Опоздала я. Но, слава Богу, не совсем.

На миг задержавшись взглядом на лице Антуана, она спокойно, словно идущая жать селянка, преодолела расстояние в несколько шагов и наклонилась над Жаком, как над спелым снопом.

— Ножик свой оставь, бедолага, — голос ее, бесконечно усталый и бесконечно же повелительный, был снова голосом жницы, пришедшей за колосьями. Шея Жака, так и не успевшего подняться, оказалась в полукольце серпа так быстро, что он и удивиться не успел. — Ступай отсюда, корзинщик. Ступай в свои горы. И передай тамошним — пусть уходят все. Через перевал идите, куда угодно. Или до осени погибнете.

— Ты… откуда? — Марсель не знал, куда ему смотреть — на женщину или на Раймона, все еще, вроде бы, составлявшего опасность. Глаза его стреляли от одного к второй, совершенно минуя Антуана. Антуана, который, невольно проследив за взглядом Гаузьи, заметил наконец очевидное — людей живых и мертвых здесь на одного меньше. От Марселя Старшего, Доброго человека, не осталось и следа: когда бы ни исчез он, при самом начале свары или когда окончательно понял, что пришел понапрасну. Когда бы ни ушел Кривой, бросив остальных драться и убирать за собой, — можно быть уверенным: на безнадежное дело он времени терять не собирался.

Кося глазом на железо, подпиравшее кадык, Жак наконец сумел подняться и попутно сбил одну из немногих свеч, не сбитых в ходе драки. Угол погрузился в сумрак. Правая рука Жака скверно висела, изломанная, под углом; рукав был совсем черный. Ничего не говоря, он проследовал, куда вела его женщина — Антуан различил, как во сне, когда подмечаешь совсем ненужные детали, что они с ней почти что одного роста. От сумеречной арки во внешнюю пещеру Жак успел обернуться, едва не порезав горло — рука Гаузьи от неожиданности дернулась — и смачно плюнул в сторону Антуана. Плевок пролетел, считай, целый туаз и застрял в белой шерсти собаки. Облизнув рот, безносый словно хотел что-то сказать — но передумал, пригнул голову под серпом и ушел, бережно, как младенца, неся у груди свою раненую руку. Вынырнул наружу, как уходит в воду морской черт — котоглавая рыба, самая страшная, какую только Антуану приходилось видеть на тулузском рынке.

— Будто я не знаю, куда вы ходите. Будто Марсель мне не брат. Иди домой, Марсель, — с той же повелительной усталостью сказала Гаузья, оборачиваясь от дверей. Одна из свечей опасно лизнула приподнятый ее подол, и женщина, не глядя, столкнула ее на землю ногой: теперь свеч осталось всего три. Марсель сделал в ее сторону короткое, непонятное движение, и Гаузья предупредительно подняла серп.

— Говорю — иди домой. Где отец твой?

— Не твое бабье дело, — наконец опомнившись, выплюнул Марсель. Его зримо колотило от ярости. — Отец там, где его не догонят, с теми, кто его побережет. Ты-то зачем сюда притащилась, свинья? О дружках-католиках поплакать? Вон один валяется, поплачь и катись отсюда к чертям.