— Она не хотела, Господи, — мучительно прошептал Антуан, прикрывая глаза, жмурясь от боли. Он устроился, как оказалось, у крупного каменного креста, под которым спали поколения семейства Руж. Антуан помнил смерть матери Бонета Руж — она в солидном возрасте, под сорок уже, нежданно понесла ребенка, но стала от этого слаба здоровьем, навернулась при стирке в реку и слегла, а потом умерла — мучительно и быстро, и вся деревня жалела ее — так и не разродилась, и не старая еще! — и мужа ее Понса, впрочем, ненадолго ее пережившего, и сына Бонета, ревевшего на похоронах как телок и вырывавшего из головы черные волосы клочьями… Антуану было лет 12, не тот возраст, чтоб за мать цепляться, да и занята она была — с другими соседками хлопотала над телом, помогала с поминальным столом; но так хотелось Антуану подойти и ухватиться за нее покрепче, проверить, что жива еще, цела. Мог ли он тогда подумать, что десять лет спустя будет завидовать Бонету — завидовать не тем, чьи матери живы, но тем, чьи померли в горячке, в родах, утонули, сгорели на пожаре, пропали без вести в лесу, как мамаша Готье Седого из Прада: по весне нашли, по нательному кресту узнали… Все лучше, чем самоубиться. Все, что угодно, лучше. Всех остальных Господь непременно простит. Всех остальных в церкви отпевали.

— Она… Дура была, Господи, обманули ее… Она думала, мне поможет… Может, как повисла, так покаяться успела… Господи! Знал же я ее! Не хотела она, помилуй ее!

Антуан, Антуан, такой хороший проповедник, знающий разницу между аллегорическим и нравственным толкованием… ничего-то путного не мог сказать и в молитве за собственную мать, уткнувшись лбом в спасительный крест. Над костьми семейства Руж из Мон-Марселя, из которых благодатно росли в темноте кладбищенские цветы, будущие ягоды. «Как цвет полевой, так и он цветет… Пройдет над ним ветер — и нет его, и место его уже не узнает его». Бедная женщина Росса, и бедный ее сын — ничего-то не он мог для нее сделать.

— Антуааааан!!!

Крик был так ужасен, что парень вскочил, как ошпаренный, разом позабыв все несчастья. Хвать за пояс — ножа нет, в доме забыл, при виде пирога на стол выложил — ладно, камень из-под ног, палку, что угодно…

— Аймер! Что?! Где?! Я иду!

— Ффух, вот где прячешься, — белый длинный призрак приближался со стороны храма. Один. Фонарь бесполезно болтался в его руке, слепя самого идущего. Но, как выяснилось, Аймер был цел и даже улыбался.

— Испугался я что-то за тебя, — смущенно объяснил он, протягивая к брату руку с фонарем. — Говорил, на один Pater останешься, а сам все не идешь. Пирог почти остыл уже, а я, между прочим, твой супериор, есть без тебя не сажусь и слюнки роняю! Прихожу к церкви — заперто, тебя нет… Подумайте, брат, хорошо ли так волновать соция и морить его голодом! — уже сурово закончил он. Но, рассмотрев Антуаново потерянное лицо, смягчился.

— Испугался зря — и слава Господу, что зря. Идем есть, брате… И вот что я тебе скажу, — задумчиво добавил он, пропуская того вперед. — Давай-ка больше не будем ходить по одиночке. Разве только по той нужде, где вдвоем не справиться, — по-вагантски хмыкнул он, предупреждая шутливый вопрос. Которого, впрочем, все равно бы не последовало — не до шуток было Антуану.

— Почему? — поразился он, едва ли даже не обиделся. — Уж не думаешь ли ты, что тут… В моем родном Мон-Марселе…

— В твоем родном Мон-Марселе пять лет назад кюре убили.

— Так его не потому! И вообще… То рыцарь сделал, он в тюрьме сейчас!

— А братьев Петра и Доминика под Миланом тоже рыцарь убил? А Петра, что в Арагоне проповедовал? А что брат Ферьер из Нарбонна едва ноги унес — опять тутошний Арнаут был виноват?

— Это совсем другое! — возмущенный юноша даже остановился в двух шагах от дома, так что Аймер с фонарем на него налетел. — Я сам здешний! Я к своим пришел! И мы — просто проповедники! В скольких деревнях уже бывали — только тут, где меня каждая собака знает, ты решил озаботиться не на шутку? Аймер, не будь ты моим супериором, я бы сказал, что это немыслимая глупость!

— Но поскольку я есть твой супериор, ты мне обязан послушанием, — Аймер невозмутимо втолкнул соция в низкую дверь. — Глупость, не глупость — я так решил. И кстати же о собаках, которые тебя знают: наличие хотя бы этой псины мне подсказывает, что ее хозяин, осужденный еретик, где-то неподалеку. И переполох его сестрицы говорит о том же. Не спорь, — Аймер властно поднял руку, заодно вешая над столом фонарь. — Места тут неспокойные, мы оба знаем. Мой… разум говорит, что и надежней, и приличней нам с тобою будет не разделяться, пока мы здесь. По крайней мере не бродить по ночам в одиночку — это и в Тулузе, и в Памьере идея опасная, а в Сабартесе — дурнее вдвойне.

Разум… Антуан отлично знал, чьим голосом говорил с Аймером его так называемый разум. У него самого в ушах тоже будто бы звучали слова Гальярда: «И помните: проповедник смерти не боится, но сам искать ее не должен. Берегите себя и друг друга, юноши. Лучше оказаться слишком осторожным, чем после на телеге везти в Тулузу тело своего соция. Я возил, поверьте мне, я знаю».

Антуан вздохнул и стал разливать вино с водой. Правота Аймера была очевидна, хотя и не доставляла удовольствия.

Даже и остывший, пирог оставался сказочно прекрасным. Аймер сладко потянулся, едва не опрокинув плохонький стол.

— Благодарим Тебя, Господи, за все дары Твои… — молитву прервал широкий зевок. — Ну что, читаем комплеторий — и спать?

«Дисциплина?» — взглядом спросил Антуан. Аймер подумал, шевеля бровями. С одной стороны, вторник, можно бы… С другой…

— Dispensatio, — решительно объявил он. — Мы все еще в дороге. Вместо дисциплины у нас проповедь. И высыпаться надо… хотя бы иногда.

— Жду не дождусь, когда тебя выберут приором, — подмигнул Антуан, вроде даже становясь из сабартесского прежним, тулузским. — Вот тогда начнется в Жакобене сладкая жизнь! Диспенсации от всего… Общие пьянки каждый день и частные — по желанию…

— Вот поэтому я никогда не стану приором, — вздохнул Аймер. — Просто не выберут. У нас народ святой и аскетичный.

— Если доживу, считай, мой голос за тебя.

— Лучше не надо, — как-то всерьез испугался Аймер. — Слышишь? Не вздумай! Не хочу людьми управлять. Мне б собой как-нибудь управить…

— Так кто хочет — тех и не выбирают, — философски заметил Антуан, ища закладку на текст комплетория. — Помнишь историю про приора, которого едва избрали, как он из монастыря сбежал, и Святая Дева сама ему вернуться приказала? Мол, как не стыдно от работы бегать, придется мне за твоими братьями смотреть, раз ты струсил…

— Уговорил, — Аймер, уже и вставая на молитву, не мог перестать улыбаться. — Твоя элоквенция сломала напрочь мою резистенцию. С завтрашнего дня бросаем есть и пить и бичуемся по три раза за все грехи Мон-Марселя и Тулузы, чтобы ты проникся мыслью, какой я скверный буду приор.

3. «Не сын ли то плотника?»

Карабкаясь поутру по узкой колоколенной лестнице, Антуан все пытался разобраться в своем сне. Вернее, в том, был ли то в самом деле сон — или и вправду он, нарушив запрет старшего, выходил ночью из дому в одиночестве и бродил по спящему Мон-Марселю, заглядывая в окна, вплоть до прежнего — родного — дома… В безнадежном поиске той, которую сам видел плотно запеленатой в саван, и больше нет ей места среди людей, только сумасшедший, такой, как ты, братец, пустится ночью бродить по столь дурному поводу… Взявшись за колокольную веревку, Антуан вдруг вспомнил от ее шершавого прикосновения, как задевала ноги ночная трава — и понял, что не ходил, а низко летал по Мон-Марселю, значит, все в порядке, значит, точно сон.

Ухватился обеими руками, и-и-рраз, присел, давя всем телом, и-и-и-два, и еще, и еще… В прозрачной синеве зазвенела медь, отдаваясь через руки до самого сердца — Дон! Дон! Славить Бога! Подни-майтесь!

Антуан не знал многих перезвонов, подобно жакобенскому звонарю; он отбивал самый простой ритм, и Мон-Марсельский колокол — кто сказал, что колокола просят и плачут? — властно взывал, приказывая, возвещая по власти Церкви, что пришло время; голос его, делясь с Антуаном властью через ладони, вымывал из головы тревоги ночи, опустошая для настоящего.