В это время я начал читать нечто такое, что произвело на меня впечатление более сильное, чем все, ранее мною читанное. Да и в дальнейшем книга редко становилась для меня столь глубоким переживанием; может быть, только Ницше. Это был том Новалиса, его письма и сентенции, многие из которых были для меня непонятными, но невыразимо привлекательными и завораживающими. Одна из сентенций и пришла мне теперь в голову. Я написал ее под портретом чернилами: «Судьба и душа — разные имена одного понятия». Это я уже знал.

Я все еще часто встречал девушку, которую называл Беатриче. Прежнее волнение сменилось мягким ощущением гармонии, полной душевного предчувствия: ты связана со мной, но, собственно, не ты, а только твой облик, ты часть моей судьбы.

Я снова сильно тосковал по Максу Демиану. Уже несколько лет я ничего не знал о нем. Всего только раз встретил его во время каникул. Сейчас заметил, что об этой встрече я даже не упомянул в своих записках и понял: произошло это от стыда и тщеславия одновременно. Теперь надлежит восполнить пробел.

Итак, однажды, во время каникул, с обычной для того времени моих кабацких пристрастий миной, в которой соединились развязная надменность и усталость, я бродил по улицам родного города. Помахивая тросточкой, глядел в такие знакомые, ничуть не изменившиеся лица горожан. И вдруг мне встретился мой старый друг. Увидев его, я вздрогнул. И тотчас вспомнил Франца Кромера. Как было бы хорошо, если бы Демиан окончательно забыл о той истории! Сознание того, что я ему так обязан, было мне ужасно неприятно. Смешная детская история, но все-таки я был ему обязан…

Он как будто ждал, чтобы я с ним поздоровался. Я сделал это насколько мог спокойно, он подал руку. Все то же рукопожатие, крепкое, теплое, но при этом мужское, отнюдь не сентиментальное.

Он внимательно посмотрел мне в лицо и сказал:

— Ты вырос, Синклер!

Сам он как будто бы совсем не изменился — одновременно стар и молод, как всегда.

Он пошел рядом со мной, мы гуляли и говорили о совершенно несущественных вещах. Совсем не так, как раньше. Я вспомнил, что вначале много ему писал и не получал ответов. Ах, хорошо, если бы он забыл и эти письма, глупые, глупые письма!

Он ничего не сказал об этом.

Тогда еще не существовало ни Беатриче, ни портрета, и дикий разгульный период моей жизни был в самом разгаре. На окраине города я пригласил его в кабак. И он пошел. Желая похвастаться, я заказал бутылку вина, налил, чокнулся с ним и, всячески демонстрируя привычки завсегдатая студенческих попоек, опрокинул первую рюмку разом.

— Ты часто бываешь в пивных? — спросил он меня.

— Ну да, — ответил я вяло. — А что еще делать? В конечном счете это самое веселое занятие.

— Ты думаешь? Ну, может быть. Что-то хорошее в этом есть — дурман, некое вакхическое настроение! Но мне кажется, что большинство людей, завсегдатаев подобных заведений, все это уже потеряли. У меня такое чувство, что вот эта беготня по кабакам и есть самый обывательский стиль жизни. Провести ночь среди горящих факелов, в прекрасном упоении дурмана — это я понимаю! Но изо дня в день рюмку за рюмкой… это что-то искусственное. Можешь ли ты, например, представить себе Фауста вечер за вечером в одной и той же подвыпившей компании?

Я снова выпил, враждебно посмотрел на него, но с кроткостью заметил:

— Не каждый может быть Фаустом.

Он взглянул на меня удивленно.

Потом засмеялся, как когда-то, весело и снисходительно.

— Не будем спорить. Конечно, жизнь пропойцы или забулдыги интересней жизни безупречного бюргера. Кроме того, я где-то читал об этом, жизнь забулдыги — лучшая подготовка к мистической практике. Не случайно именно такие люди, как святой Августин[46], становятся провидцами. Он ведь раньше тоже ценил земные радости.

Я был исполнен сомнения и ни в коем случае не хотел допустить, чтобы он взял верх. А потому сказал довольно развязно:

— Да, у каждого свой вкус. Я, по правде говоря, не испытываю ни малейшего желания стать провидцем или чем-нибудь в этом роде.

Демиан взглянул на меня, слегка сощурив глаза, как будто видел насквозь.

— Милый Синклер, — заговорил он медленно, — я совсем не имел намерения сказать тебе что-то такое, что тебе неприятно услышать. Кстати, ни один из нас не понимает, зачем ты пьешь сейчас рюмку за рюмкой. Это знает, наверное, нечто, двигающее твоей жизнью. Так хорошо быть уверенным в том, что кто-то внутри нас все знает, делает все лучше, чем мы сами. А теперь извини, мне нужно домой.

Мы сухо попрощались. Я продолжал сидеть, допивая бутылку до конца в большом раздражении, усилившемся, когда я увидел, что Демиан, уходя, заплатил по счету.

Теперь я вспомнил этот маленький эпизод. Демиан не выходил у меня из головы. И его слова, сказанные мне тогда в кабаке на окраине города, возникали в памяти с полной ясностью: «Так хорошо быть уверенным в том, что кто-то внутри нас все знает».

Я посмотрел на портрет — он уже совсем погас. Но глаза еще горели. Это был взгляд Демиана. А может, это был некто внутри меня, тот, кто все знал.

Как я тосковал по Демиану! Я не имел о нем сведений и не мог его найти. Знал только, что он учится в каком-то университете и что после окончания школы они с матерью уехали из нашего города.

Я вспомнил обо всем, связанном с Максом Демианом, вплоть до старой истории с Кромером. Вновь начинали звучать слова, сказанные Демианом когда-то, и все это сохраняло свой смысл еще и сегодня, было актуально и важно. И его слова при последней нашей встрече, мало приятной для меня, слова о святом и грешнике, вдруг вспыхнули в моем мозгу. Не так ли все было со мной? Разве и я не жил в грязи и дурмане, потерянный и оглушенный вплоть до того момента, когда во мне проснулся прямо противоположный жизненный импульс — потребность в чистоте, тоска по святому идеалу!

Я продолжал вспоминать. Уже давно настала ночь, на улице шел дождь… Да, был еще разговор под каштанами, когда Демиан спрашивал меня о Франце Кромере и в первый раз угадал мою тайну. Одно воспоминание следовало за другим: разговоры по дороге домой, уроки закона Божьего. И в конце концов моя самая первая встреча с Максом Демианом. Что тогда было? Я не сразу смог вспомнить. Но я не торопился, целиком погрузившись в мысли. Наконец это тоже всплыло. Мы остановились возле нашего дома, после того как он рассказал мне о Каине. Потом он заговорил о старом, полустершемся гербе, который был выбит на большом камне, расширяющемся кверху, над входной дверью нашего дома. Он сказал, что ему это интересно и вообще не следует оставлять такие вещи без внимания.

Ночью мне приснился Демиан и герб. Демиан держал его в руках, и он все время изменялся: то становился маленьким и серым, то гигантским и разноцветным. Демиан, однако, говорил, что герб один и тот же, а в конце концов заставил меня его съесть. Проглотив герб, я вдруг почувствовал, охваченный ужасом, что геральдическая птица растет, расширяется и начинает меня пожирать изнутри. В смертельном страхе я содрогнулся во сне и пробудился.

Была глубокая ночь. Дождь продолжался. Я встал, чтобы закрыть окно, и наступил на что-то светлое, лежавшее на полу. Утром я увидел, что это моя картина. Она отсырела и вся покоробилась. Я расправил лист и, покрыв с обеих сторон бумагой, вложил для просушки в толстый том. На следующий день я взглянул на него — лист был уже сухой, но изображение изменилось. Красные губы стали бледнее и тоньше. Теперь это действительно был в точности рот Демиана.

Я принялся за новую картину — геральдическую птицу. Я не знал точно, как она выглядела. Кое-что в птице — это я хорошо помнил — давно уже нельзя было разглядеть даже с близкого расстояния: литон был очень старый и многократно закрашенный. Птица стояла или сидела на чем-то, может быть, на цветке или на корзинке, гнезде или верхушке дерева. Об этом я не думал и начал с того, что помнил точно. Повинуясь какому-то импульсу, я стал рисовать яркими красками, голова птицы оказалась на моей картине желто-золотой. Когда было настроение, я продолжал картину и закончил ее через несколько дней.

вернуться

46

Блаженный Августин, Августин Аврелий (354–430), один из Отцов Церкви, епископ Северной Африки, неутомимый борец против дуалистических ересей за единство католической церкви. Автор книг «Исповедь», «О граде Божьем».