МЕЧТАТЕЛЬ

(Аггей Коровин)

Сойдет ли сон и взор сомкнет ли мой

— Мне снишься ты, мне снится наслажденье.

Обман исчез, нет счастья, и со мной

Одна любовь, одно изнеможенье

Боратынский

1

Весеннее солнце, обогнув положенный путь, садилось в голую степь за длинными холмами, золотя края неба, и пыль от стада, и большие окна коровинского дома, обращенные на закат. Сходясь под карнизом двумя пологими дугами, окна, вверху из цветного стекла, опускались почти до пола, так что Аггею Коровину, сидевшему в кресле, не нужно было приподниматься, чтобы видеть поляну сада, где широко разрослись одичавшие розы, и два полукруга аллей, и старые яблони, и куртины сирени, окаймленные петуниями, ромашками, резедой.

Подперев ладонью крупное лицо, в русой бородке, с небольшими татарскими усиками вниз, подолгу молчал Аггей, держа в руке книгу, наудачу взятую из шкафов.

Торопиться было не к чему и некуда, и мысли скользили от воспоминаний к предметам, без любопытства останавливаясь, когда краснощекая скотница в подоткнутом сарафане проходила садом, громко крича:

— Сидор, а Сидор, что же ты, рыжий шут, не идешь?

Глядя на толстую бабу, Аггей думал: «Кричи, кричи, а Сидор на деревню ушел».

Потом на темнеющую поляну прибегал охотничий пес — сеттер: нюхая кусты, останавливался и кусал какую-то траву, и Аггей тоже знал, для чего сеттер ест траву, — вчера его погрызли овчарки.

Края неба зеленели, тускнели, и вечерняя звезда загорелась над последней оранжевой полосой.

Аггей вздохнул и, заложив книгу в щель кресла, подперся, поворочался и сел удобнее.

Десятый год доживал он одиноко в богатой усадьбе. И только раз, после кончины матери, пришел в душевное смятение, не выдержал тоски и сказал приказчику:

— Ильич, я бы за границу съездил…

— Воля ваша, — ответил на это Ильич.

— Так как же, Ильич, надо собираться, денег достать, да паспорт, да повидать родных…

И, так говоря, Аггей угасал, поездка казалась невероятной: жизни не хватит переделать все дела перед дальним отъездом.

«Шумно там, — думал он, — суета».

Но сегодня Аггей чувствовал небольшое беспокойство: нарочный поутру привез письмо, и до вечера Аггей держал его в кармане, не распечатывая, и улыбался иногда, думая, что если захочет — прочтет новость.

— Может быть, незнакомая девушка, — мечтал Аггей, — одинокая, как и я, хочет приехать, и мы будем сидеть вдвоем у окна.

Зажмурив глаза, старался Аггей представить лицо девушки; оно всегда было одно и то же, где-то виденное давно; но как только он начинал всматриваться, улавливать эти черты — они расплывались, и память глохла, а потом и голова разбаливалась от таких дум.

«Скоро темно станет, не прочтешь», — подумал Аггей и, сделав усилие, достал и вскрыл серый толстый конверт.

Письмо было от Степана Людмилина — товарища детства, который извещал, что вместе с сестрой заедет проездом дня через четыре.

— Людмилин, — повторил Аггей и представил худенького гимназиста, в очках, с полуоткрытым ртом, в широкополой фуражке; у фуражки был выломан герб, потому что даже самые тихие мальчишки мочили картузы водой, клали на ночь под тюфяк и выламывали буквы из герба…

«Ах, как хорошо, — думал Аггей, — вот он войдет, близорукий, ища меня глазами, и поцелует… И мы, как прежде: он внимательно станет слушать, а я расскажу всю свою жизнь, смерть мамы и одиночество, и о том, что всегда хотел полюбить; мы обнимемся и пойдем в сад. Я скажу: оставайся со мной, — милый. Конечно, он согласится. А если хочет, пусть занимается хозяйством… Маленький гимназист в куртке с ремнем… По вечерам будем пить чай на веранде».

Потом Аггей вспомнил, что Людмилин приедет не один.

— Ну зачем с сестрой: наверно, она взрослая и суетливая, будет всюду ходить, ей надо все показывать; еще, пожалуй, заведет моду — гулять…

И Аггей третий раз повернулся в кресле, шумно вздохнул…

«Через четыре дня, — подумал он, — а письмо было послано четыре дня назад».

Он, торопясь, раскрыл хрустящий листок и прочел: «Понедельник…»

«Так и есть, сегодня пятница, поезд приходит в шесть, сейчас они должны подъехать…»

Сильно взволнованный, потирая затекшее колено, вышел Аггей на балкон.

Ночь закрыла полосу заката. Возникли звуки, всегда таинственные, как будто сама темнота шевелилась в кустах, ломала ветку и меланхолично ухала вдруг далеко за прудом, где, сидя на пловучих листах, пели, надув брюшко, маленькие лягушки.

Облокотясь о балюстраду, Аггей прислушивался. Вспомнил один день, когда на мгновение упали все звуки.

Тогда посреди поляны стоял он — маленький, синеглазый мальчик — и сквозь закопченное стекло глядел на солнце.

Не было теней, красноватая темнота будто пеплом осыпала траву и деревья; на солнце надвигался черный круг. Когда остался тонкий серп, все замолкло. Колонны дома поднялись, стали серыми, и Аггей думал, что сейчас расколется беззвучно солнце…

Аггей вспоминал, слушал звуки, а когда за садом на плотине запел ямской колокольчик, тихо засмеялся…

Аггей поставил свечу на комод в прихожей и раскрыл парадные двери, вглядываясь в темноту прохладной лестницы.

Там, внизу, вносили, должно быть, чемоданы, шаркали ногами, и слышались негромкие голоса:

— Узнаешь, Надя, эту лестницу; она мне казалась гораздо больше… А вон и Аггей… Здравствуй, Аггей…

— Степан, иди же, — закричал Аггей, — я не могу посветить, свечу задувает сквозняком…

— Узнаю голос, — проговорил Степан, появляясь в крылатке, в золотом пенсне, — здравствуй. — Мягкие губы его коснулись Аггея. — А вот Надя, сестра, ты помнишь?

— Помню, помню, — торопливо бормотал Аггей и тряс им обоим руки, — пойдемте, пойдемте. И этот чемодан унеси, кучер.

— Ты все такой же торопыга, — спокойно улыбаясь, говорил Степан, и углы его губ приподнимались полукругом. — Дай нам вымыться, мы все в пыли.

Худой и маленький, он пошел по коридору, подняв голову, словно мог видеть тольке из-под пенсне.

Аггей крикнул вдогонку: «Вон направо твоя комната», — и, умиляясь, стоял около Нади, распутывавшей вуалевый шарф…

— Я тоже буду мыться, — сказала она, — ужасная пыль.

— Господи, что же я думаю, а ужин! — воскликнул Аггей. — Впрочем, я сию минуту. — И он пошел в столовую.

«А он все такой же, — думал Аггей, стоя под висячей лампой. — Я уже вижу, что обрадовался; а она ничего, — кажется, мешать нам не будет».

К столу, уставленному домашними яствами, проплыла и неслышно села за самовар Марья Ивановна — экономка.

— Марья Ивановна, — сказал Аггей, — хорош ли ужин сегодня?

— Не знаю, батюшка, так это все сразу да кувырком распорядились; что выйдет — не пеняйте, а завтра постараемся.

— Что они как долго моются?

— А барышня настоящая красавица, и сундук с платьями, вот бы… Эх… да что и говорить… Не то что уездные наши…

— Перестаньте, Марья Ивановна, всегда вы скажете глупость…

Надя вошла под руку с братом. На ней было синее платье. Оглядываясь, она сказала:

— У вас здесь все чудесное, старинное. Наверно, мебель так же стояла сто лет назад.

— Да, все старое, — сказал Аггей и, притянув вымытого одеколоном Степана, трогал волосы его и плечи, — я так рад, я совсем один живу. Нам нужно о многом переговорить…

— Ты очень гостеприимен, — говорил Степан, слегка запрокинув лицо в большой бороде каштанового цвета, — мы в Петербурге отвыкли от деревенских обычаев… И если глубже рассмотреть, то деревенская жизнь более значительна, чем городская.

— Да, да, — говорил Аггей, придвигая им блюда с едой, — ешьте же…

— Тем смешнее, что я — агроном по профессии — никогда не вижу деревни. — И, самому себе улыбаясь, Степан глядел повыше головы собеседника.

— Какой у вас костюм? — спросила Надя. — Очень вам идет…