А на дворике, у ног Дианы с отбитой рукой, остался лежать на влажном песке Сергей Алексеевич, силясь приподняться; из лица его шла кровь.

По светлой от луны пустынной улице пробежал Андрей до набережной, стал в тени лапчатой пальмы и оглянулся. Позади, удаляясь, трещали свистки полицейских, и в тишине раздавались голоса… Неподалеку звякнуло окно, просунулась заспанная голова, но сон ее одолел, и, довольная прохладой, голова тут же и поникла.

Андрей усмехнулся, отер ладонью лицо и повернул налево в гору, где в темной зелени стояли, белые при свете электрических фонарей, каменные дачи… Но фонари вдруг погасли, несколько мгновений краснея угольями; выступили из мрака лесные горы, голые холмы; над садами и дачами разлился синеватый, прохладный свет, глубоко открылось туманное море, а внизу за пальмами поднялись мачты с поникшими флажками — то начиналось утро.

И напали на Андрея истома, равнодушие и лень. Пробродив по тротуарам у чугунных решеток, присел он на каменные ступени крыльца и, подперев щеки, стал глядеть поверх моря в рассветающее синее, родное небо, где, гряда за грядой, шли белые облака…

— Слава тебе, господи! — сказал Андрей. — Ты жестоко испытал меня, я не захочу больше ничего, я вернусь…

Но не было сил подняться, не было воли захотеть, а над головой послышался легкий смех и голос Вареньки:

— Неужели это ты, Андрей? Вот молодец, они не справились с тобой… Скорее лезь в окошко, пока не видят…

Андрей медленно обернулся, зная, что это лишь обман. Все обман в этом мире. А над ним в окне, облокотясь на голые руки, лежала, сладко улыбаясь, Варенька в одной кружевной рубашке; колечки черных волос вились у нее на висках, и одна прядь падала с белого лба на глаз.

— Скорее же, медведь, — смеялась Варенька, — я спать ложусь, ухватись за подоконник и прыгай. Вот так.

ЛИШНЯЯ ГЛАВА

На следующий день, когда Сергей Алексеевич, с припухшими губами и обвязанной полотенцем головой, лежал, стоная, на кровати, а тетушка, не переставая курить, ходила молча по столовой, нагоняя этим на племянника еще пущую тоску, к Баклушиным постучался отец Нил.

Отец Нил сел в столовой у стены, подобрал под стул серые от пыли ноги, вытер платком лицо, на котором совсем ввалились почерневшие глазницы, увеличив и без того обезумевшие глаза, и вдруг спросил со злобой:

— Теперь успокоились, привели его в свою веру?..

— Ах, оставьте меня, отец Нил, — сказала Анфиса Петровна, хрустнув пальцами, — я ничего не знаю и весь этот ужас и унижение едва ли переживу.

— Вот я на вас жалобу напишу, разбойники; спалить вас вместе с монастырем мало! — крикнул Сергей Алексеевич из кабинета.

— Я принес утешение, а вы полны злобы, — молвил Нил и, тотчас вскочив, стал расстегивать на груди подрясник. — Нечестивые помыслы нужно палить, юноша, а не монастырь… Выжечь все желания, оставив единую мысль о смерти. О смерти думайте, Анфиса Петровна, а не о похоти на старости лет; вот так, вот, как я…

И Нил распахнул подрясник на голой груди, где, среди ссадин, кровоподтеков и гнойников, болтались острые вериги…

Анфиса Петровна приложила пальцы к вискам и отошла к окошку. Сергей Алексеевич слез с кровати, морщась выглянул из кабинета на Нила и опять лег.

— Вот, — продолжал Нил, ударив по веригам, — это есть православие, ну-ка, попытайтесь…

— Прикройте, Нил, — перебила Анфиса Петровна, — это больно и только, вы сами себя обманываете… Да, сознаюсь, по слабости, и я захотела для себя ничтожного счастья, а вышло смешно, гадко и глупо… Перед вами и Сергеем повторяю: я полюбила… Вы довольны… за этим только ведь пришли… Вот глупая старуха перед вами и кается… А жить, Нил, нечем…

— Как нечем, а бог! — закричал Нил. — Ах вы, нытики, гнилые затычки. Через вас православная вера погибает… Я теперь по базарам пойду, при всех себя истязать буду, восстановлю истинную веру… Весь народ подниму, а вас на суд… Для этого и пришел, чтобы проклясть… Меня не обманешь, знаю, в чьем обличье дьявол…

Нил поднял руку, да так и остался… Анфиса Петровна, обернувшись к окну, побелела и прислонилась к стенке…

За окном по дворику шел Андрей, в порванной одежде, без шапки и босой. Ни на кого не глядя, распахнул Андрей дверь, подступил к Анфисе Петровне, опустился на колени и медленно поклонился ей до земли…

А тетушка, прижимая затылок к стене, вытянулась и закаменела, закрыв глаза. Андрей так же молча вышел и пропал за кустами, и Нил, весь даже передергиваясь, прошептал:

— А передо мною, гордец, не согнул спины… Нет, поклонишься и мне; я покажу…

Но Анфиса Петровна не слушала уже монаха… Так стало ей тошно, что едва добрела до спальни, заперлась, легла лицом к стене и представилась себе совсем маленькой и одинокой…

Этим поклоном Андрей словно украл ее гнев; теперь некому было прощать, не о чем тревожиться, не осталось ни надежд, ни радости, одна усталость… «Так с покойниками прощаются, — думала Анфиса Петровна. — А ведь страшно умереть, будто уйти в потемки… Затомишься, задохнешься, и все… Или в пруд бы упасть, около старых ветел, — отнесет тебя темная вода к плотине, изотрет об коряги, объедят раки тело…»

И наутро объявила Анфиса Петровна племяннику, что больше она никому, даже себе, не нужна и едет в Тулу.

Сергей Алексеевич уговаривал тетку, прикидывался маленьким, обещаний надавал, но Анфиса Петровна собрала чемодан с ненужными теперь книгами, походила по дому, воркуя и трогая вещи, потом села в плетушку, сказала:

— А ты, Сережа, в юнкерское училище еще можешь поступить, — и, вынув платочек, она подержала его в руке, улыбнулась, чтобы ободрить Сергея Алексеевича, и уехала навсегда.

Сергей Алексеевич из всех теткиных вещей нашел в спальне одни прюнелевые башмаки, которые, бывало, из отвращения и озорства закидывал на крышу, и горько теперь над ними плакал; потом, глядя на керосинки, вспомнил, что теперь некому готовить обед, читая нравоучения, и в необыкновенной тоске поспешил в N.

В городе Зязин муж — жандармский ротмистр — увел Сергея Алексеевича в кабинет, похлопал надушенной рукой по плечу и сказал ободряющим голосом:

— Оставим-ка, молодой человек, слезы женщинам и будем с вами дела делать. — И при этом так внимательно поглядел, что Сергей Алексеевич, покраснев до пота, сознался:

— Я думал летчиком на аэроплане сделаться, а впрочем, все равно, если меня бросили…

Так началась самостоятельная жизнь Сергея Алексеевича, и он выходит из плана этой повести.

В ГОРАХ

От Баклушиных Андрей долгое время шел по шоссе, и, как тогда, в день побега, опустился над морем звездный вечер, открылись огни в горах и залетали мышки.

Но Андрею не хотелось ни на что смотреть, будто по горло был полон он гадостью и только последним этим поклоном тетушке в ноги свалил самый грузный камень. И, кланяясь, думал он, что отрезывает себя от мира, где оставалась только дорога впереди, неведомые странствия и, когда-нибудь, конец.

С утра Андрей не ел и не пил, а теперь, заметив вдалеке у подножья гор, пониже горящих полян, едва видимые огни селения, повернул туда, удаляясь от моря.

Из-под первого тына вынырнули на Андрея две собаки и забрехали; Андрей постучался в ставню, огонь в щели погас, и из-за угла сакли вышел с ружьем в руках приземистый армянин, в косматой шапке и с усами.

— Дай мне кукурузы, — сказал ему Андрей, — луку и топорик, я иду в горы спасаться, помолюсь и за тебя…

— Хорошо, — вглядываясь, ответил армянин, — топорик и кукурузы я тебе дам, а ночевать иди наверх, где костры: я тебя боюсь.

Костры казались близкими — рукой подать, но сколько Андрей ни лез по косогорам, обдираясь о невидимые колючки, все над головой его, словно глаза, горели, догорали и закрывались желтые огни. И только к полуночи учуял он запах гари и вышел на поляну, где, подергиваясь черной золой, краснели кучи пепла и под высоким дубом, освещенным снизу, шумело зыбким языком красное пламя.