— Она спит, — застонал комендант, хватаясь за остатки волос, и вдруг сел на стул… — Отложите хотя бы до утра, ваше благородие. Ах, это не женщина, а черт. Вот скоро год, как я женился, а сплю все время на этом диване, один, как перст…

И, глядя на свой указательный палец, комендант зарыдал, я же участливо потрепал его по коленке.

На следующее утро, волнуясь, я тщательно заплел косицу, перевязав ее лентой, выбрился и, охорашивая мундир, надушил усы.

В столовой у самовара сидела моя вчерашняя возлюбленная, в том же розовом платье, скромно опустив глаза. Высоко подхваченные ее волосы были напудрены, углы подведенного рта приподняты, и на левой щеке у ней было маленькое родимое пятно.

Увидев меня, она привстала и подала руку, которую я поцеловал…

— Катенька, — воскликнул комендант, не сводя с жены ревнивых глаз, — налей же его благородию чаю…

— Его благородие не обессудит, — слегка покраснев, молвила Катенька и подняла на меня свои светло-зеленые, длинные, разрезанные вкось глаза.

Я тотчас стал без умолку болтать, забавно описывая свое путешествие, и долго не мог понять: для чего Катенька, несмотря на прохладное утро, обмахивается веером.

Она опускала веер на колени и поднимала вновь, то прикладывая к губам, то к уху и плечу, и слегка хмурила брови…

Тогда я сообразил, что она говорит мне языком вееров, припомнил уроки петербургских модниц и прочел: «Разбойники выдуманы, ваши лошади в надежном месте… Вам будет скучно?»

— Нет, конечно, нет! — воскликнул я с жаром.

— Чего нет? — подозрительно спросил комендант.

— Разбойники, они не осмелятся вновь прийти.

— Эге, — мрачно сказал комендант, — тут есть чем поживиться…

Катенька быстро опустила веер и приложила к сердцу.

— «Вы меня любите?»

— Безумно, да, да! — воскликнул я…

— Что вы, батюшка, все «нет» да «да», — забеспокоился комендант, — живот, что ли, болит?..

— «…Нам нужно увидеться сегодня ночью. Придумайте, как устроить», — прочел я на веере.

— Комендант, — воскликнул я, вставая, — идемте же осмотрим укрепления…

Я проявил большой интерес к служебным обязанностям и торопил коменданта, чтобы усыпить его мнительность.

Комендант шел впереди меня по форпостам и, размахивая руками, объяснял:

— Вот здесь мы починим, а здесь заткнем, а здесь… На полслове он обрывал и тер себе лоб, бормоча:

— Что она придумала?..

Но я ободрил его:

— Вы лучший из комендантов, почтеннейший.

Мы осмотрели арсенал, где сушилось белье и пегий теленок лежал в углу, жуя казенную портупею… Наскоро пробежали отчетные книги, причем комендант так быстро водил по строчкам пальцем, что мне казалось — я скачу на тройке и смотрю под колеса.

Потом пошли обедать. Катенька, разливая суп, раскраснелась и сложила губы так, что я, во избежание неосторожности, стал смотреть в стакан, успев все-таки прочесть на чудесном языке ее веера:

— «Торопитесь. Муж догадывается».

Тогда, сделав строгое лицо, стал я объяснять, что не позволю разбойникам под носом у себя из крепости красть лошадей, поэтому приглашаю коменданта после обеда поехать со мной в лес для поимки негодяев.

Комендант с радостью согласился и велел принести вина; я же подумал: «Ах, плут!»

Выкурив после обеда по нескольку трубок и отдохнув, мы сели на верховых лошадей и, в сопровождении четырех пеших инвалидов, вооруженных с головы до ног, поехали в лес.

Сердце мое сильно билось, и я, тихонько смеясь, горячил коня, прыгавшего через валежник.

Между красных стволов показывалось заходящее солнце, в овраге же, куда мы спустились, было сыро и темно.

Я положил руку на плечо коменданта и прошептал:

— Оцепим этот овраг; я подожду здесь, а вы поезжайте в обход и ждите, пока выстрелю из пистолета.

Оставшись один, я видел, как со дна оврага поднимался белый туман; скоро хруст ветвей и шаги вдалеке затихли; тогда, ударив коня плетью, я поскакал в крепость…

Катенька ждала меня в темных сенях и, когда я, запыхавшись и целуя ее в щеки, говорил: «Милая, родная, душа моя», откинула голову и стала так хохотать, что я, испугавшись, увлек ее к двери.

— Здесь нельзя оставаться, — сказала она сквозь веселые слезы, — услышит старикашка…

— Катенька, не мучай, — молил я, — минуты дороги…

Катенька сжала мою руку и, соскочив с крыльца на дворик, подбежала к крытому тарантасу, стоящему под соломенным навесом. Смеясь, приподняла она платье и прыгнула в тарантас, преследуемая мной.

Внутри тарантаса пахло кожей и пылью, и мы могли целоваться, не видимые никем.

Катенька дергала меня за усы, щекотала, возилась, как котенок, и, сидя на коленях, говорила всякий вздор.

Но вдруг за воротами послышался топот и громкий голос коменданта:

— Где он? Я не посмотрю на чины… Эй, дураки, чего смотрите, ищите их…

Катенька закрыла мне рот рукой, смотря в окошко тарантаса, я же взялся за эфес шпаги, готовый на все.

По дому, в сенях и на дворе ходили инвалиды, освещая фонарями все углы; комендант же топал ногами и махал обнаженной шпагой.

Пробегая мимо тарантаса, он остановился и, подумав, открыл дверцу.

— А, — воскликнул он, — нашел, вяжи их!

И направил на меня шпагу; я же, быстро вынув свою, скрестил клинки и, вышибив оружие из рук коменданта, кольнул его в плечо.

Комендант охнул и сел на землю, а я, подняв пистолет, приказал инвалидам:

— Ни с места, я ваш начальник!

Инвалиды отдали честь, стоя с фонарями; комендант же сказал:

— Вор, бери мою жену, вези куда хочешь!

И вдруг закричал в ярости:

— Запрягайте лошадей в тарантас, везите их к черту!

И, разорвав на груди кафтан, зарыдал… Так я обрел себе верную жену, а впоследствии сделался счастливым отцом четырех малюток.

РОДНЫЕ МЕСТА

1

В винной лавке за стойкою Коля Шавердов грыз каленые подсолнухи и тоскливо слушал, как Сашка, сидя против него на табуретке, докладывал, в третий раз сегодня, наблюдения свои над дьяком Матвеем Паисычем, бегавшим, по словам Сашки, в «страчном» виде по огороду.

У Сашки было круглое и белое, с лисьим подбородком лицо, томные глаза и гнилые зубы. Был он вдовой попадьи Марьи сыном.

Но, несмотря на такое отличие от серого народа, все на селе звали его просто Сашкой, потому что, выгнанный из духовного училища, вернулся он лодырем в село раз и навсегда и был бит попадьей Марьей при помощи уполовной ложки на смех соседям, смотревшим в окно.

А спустя недельку побили его и парни за двухорловый пятак в орляночной игре и наказали близко не подходить к девкам, до которых Сашка был великий охотник. Шавердов же, как старинный друг, не то что любил Сашку, а просто выдавал ему из бакалейной их — шавердовской — лавочки десяток папирос в день и терпеливо слушал вранье.

— Я тебе говорю, — рассказывал Сашка, — непременно он выиграл по билету, мне почтмейстер к нему из Петербурга письмо показывал; попусту так не стал бы летать по огороду; знаешь, так и кидается, бормочет: «Эх, говорит, окаянные, очки завалились — я бы всем это письмо прочел: выкусь-ка, говорит, получи такое письмо. Ах, говорит, что мне огород, потопчу его весь, — мне все равно…» Потом присел, да как захохочет и рыжими сапожищами пошел капусту топтать… Я, знаешь, за плетнем стою и говорю ему: «Здравствуйте, Матвей Паисыч. Что вы, говорю, так летаете, или в церковных суммах какой недочет вышел?» Подпустил, знаешь, ему шпильку, а он ко мне кинулся, плетень ухватил, трясет: «Я, говорит, в горнице сидеть не могу, у меня от радости одышка нутро завалила». И вижу я, лезет целоваться; я, знаешь, плюнул в него и ушел. Противный такой…

— Ну, впрочем, ты не плюнул, — сказал Коля Шавердов.

— Ей-богу, плюнул. Что же ты мне не веришь? Вот друг.

— Я тебе не друг, — грызя подсолнухи, равнодушно ответил Шавердов, — а это ты ко мне лезешь, мои папиросы куришь; только мне не жалко, кури…