— Да ведь и ты прожил, — говорит Языков.

— Нет, я не прожил; меня кредиторы съели. А ты чигири какие-то строил. Зачем тебе чигирь понадобился? Вот из-за этого-то тебя и жена бросила. Как ты смеешь мне не верить, что я жеребца продам!

Он грузно поднимается и идет к двери.

— Алешка! Ну, что — говорил буфетчику? Тьфу! И с шумом захлопывает дверь.

— Давай спать ложиться.

В один из таких вечеров неожиданно было получено письмо от жены Языкова, Ольги, со штемпелем из Кременчуга: «Вот уже пять лет, как мы ничего не слышим друг о друге, и я не получаю от тебя, Николай, ни денег, ни писем. Не знаю, кто в этом виноват. Но мы уже не молоды, нужно научиться прощать друг друга. Напиши — как ты живешь, продолжаешь ли сам хозяйничать, что твой фруктовый сад? За эти годы он стал, наверное, тенистый и чудесный. Я почему-то все вспоминаю мою бывшую комнату, из нее был такой милый вид. Сейчас я играю в Кременчуге».

После этого слова стояла клякса, и все письмо было написано загнутыми вниз рыжими строчками.

Письмо прочли вслух. Языков закрыл ладонью лицо и сидел не двигаясь.

— Ну, как же ты теперь намерен поступить, друг мой? — проговорил Теплов, и тройной подбородок его задрожал. — Пиши: виноват, дорогая, в настоящее время нет у меня больше прелестного сада, и принужден, к сожалению, протягивать руку за милостыней. Так?

— Я не могу ей написать правды, — глухим, страшным голосом ответил Языков, — пусть думает, что я жесток, ревнив, злодей, но не это… Нет, нет! Митя, я тебе никогда не говорил: я продолжаю любить Олю… Ах, боже мой, боже мой!

Языков ответил жене сухим письмом, где ссылался на чрезвычайную обремененность занятиями по хозяйству и земству, и при письме перевел в Кременчуг пятьсот рублей, все, что у него осталось от продажи именья. По совету друга он написал также уездному предводителю, Наумову, предлагая себя в управляющие, но Наумов ему не ответил. Тогда Языков впал в совершенную молчаливость и целыми днями теперь лежал на кровати в номере и думал.

Прошло недели две. Теплов за это время отлучился, — взял с собой шкатулку с картами и уехал, полный надежд, на пароходе в Саратов, и вернулся с заплывшими сизо-лиловыми глазами и без денег, — уверял, что вышло квипрокво. И вот однажды, ночью, когда друзья уже спали, в «Ставрополь» принесли телеграмму:

«Выехала почтовым, целую, Ольга».

Это было как удар в голову. Языков сейчас же оделся и стоял у темного окна. Теплов в ночной рубашке, на кровати, со свечой в руке, перечитывал телеграмму.

— Батюшки мои, — громко прошептал он, — завтра в три часа приезжает. Что же будем делать, а?.

Друг его только низко опустил голову.

— Отвечай, идиот несчастный! — заорал Теплов. — Где ты будешь жену принимать — в нашем свинюшнике, да? Греться к тебе после Кременчуга приехала. Лгун бессовестный!

— Не кричи на меня, Митя, — неожиданно твердо проговорил Языков, — я все решил. Ты жену мою завтра встреть и привези ее в гостиницу, в лучший номер. Корми ее, пои и не отходи ни на шаг. Пусть она проживет здесь три дня, отдохнет после Кременчуга. Ты ей деньги достань, Митя, откуда хочешь.

Он повернулся от окна и стиснул руки.

— Ты ее проводи на вокзал с цветами, — она актриса, слышишь…

— Ну, а ты?

— А я, Митя, уйду. Я даже сейчас уйду. Про меня ты скажи ей, что я в уезд уехал по делам, в неизвестном направлении. Митя, не отнимай у меня последнего достоинства.

Он взял картуз и пошел к двери. Теплов кинулся за ним из постели, но запутался в простыне и уронил свечку.

— Остановись! Вернись, тебе говорят!.. Сумасшедший!

В вагоне второго класса, в купе, сидел медно-красный человек в поддевке, с жесткой бородкой, с оскаленными от смеха белыми зубами, Илья Бабин. Он был весь мокрый от жары, опирался согнутым указательным пальцем о крутое колено и похохатывал.

Напротив него, на койке, лежала слегка поблекшая, но еще красивая женщина с соломенно-светлыми, высоко взбитыми волосами, в шелковом, персикового цвета, плаще, со множеством видных отовсюду кружев. Пухленькими пальцами, на которых постукивали огромные перстни, она играла цепью от лорнета, вытягивая капризно губы, и говорила:

— Ах, эти вечные проводы, вечные встречи! В Кременчуге меня принимали, молодежь хотела выпрячь лошадей, но один местный богач отбил меня у них и умчал в автомобиле.

Илья Бабин слушал и похохатывал. Дама ему нравилась, но очень была смешна: носик вздернутый, на щеках наведен, точно на яблоке, круглый румянец, глазами она такое выделывала, что — не приведи бог, и все у нее не настоящее, — перстней хотя и много, но грош им цена: все медные, со стекляшками, лорнетка без стекол, кружева — как на кукольных юбках.

— Огни сцены, цветы, поклонники, ужины — надоело. Устала, еду к мужу, — говорила она, охорашиваясь, то одергивала юбку, то плащ тянула на плечо. — Какие вы все странные: «Актриса, актриса!» — но я тоже человек, уверяю вас. Я обожаю природу, ах, — пробежаться по росе босиком — вот мечта. У нас с мужем были странные отношения, он меня ревновал, как мавр. Боже, я не святая! Мы пять лет не видались. Скажите, вы его знаете? Ну? Какой он стал за эти годы?

Илья Бабин еще веселее рассмеялся.

— Фу, какой вы противный! А как его дела? Нет, я серьезно спрашиваю.

— Дела — как сажа бела…

«Пускай, пускай разлетится к муженьку, — весело думал Бабин, — досыта нахохочемся».

И сказал, вытиря ребром руки мокрые глаза:

— Погостите у муженька, потом к нам на хутор пожалуйте, у меня тройки и шампанское, чего душа просит.

Ольга Языкова покачала головой, задумалась, потом, улыбаясь загадочно, сказала:

— Голова кругом идет, как подумаешь: визиты, приемы, праздники; у мужа моего — весь уезд родня. Ах, и не говорите мне о светской жизни. А соскучусь — приеду к вам на хутор.

Закрыв рот, она засмеялась тихим, грудным смехом, подбородок ее задрожал. Бабин внимательно посмотрел на нее, и ноздри его задрожали.

Огромное ржаное поле перед железнодорожной станцией, измятое ветром, ходило желто-зелеными волнами, шуршало колосом, веяло горечью повилики и медовым запахом на межах мотающейся желтой кашки. Над полем, невидимо, точно комочки солнечного света, заливались жаворонки жаркими голосами. В палисаднике станции шумела висячими ветвями большая береза, и ветром отдувало куцый парусиновый пиджачок Дмитрия Дмитриевича Теплова, неподвижно стоящего на перроне. Он глядел, щурясь на плавно изгибающуюся в ржаных полях красноватую ленту пути, и поправлял на голове дворянскую фуражку. Позади, на лавочке, на солнцепеке, сидел сонный начальник станции с таким животом, что на нем не застегивалась форменная тужурка. Вглядываясь, Теплов, наконец, чихнул.

— Господи, прости, — пробормотал он, еще раз чихая, — спичку в нос. А что же поезд?

— Придет, — сладко, с хрипом зевая, сказал начальник станции.

И действительно, далеко у горизонта, где волнами ходил жар, появилось облачко дыма. Долетел протяжный свист.

Теплов, обернувшись, крикнул буфетчику:

— Бутылку донского, живо!

И вот, все увеличиваясь и свистя, напирая горячей грудью воздух, появился голенастый локомотив, замелькали окна вагонов, ударили в колокол.

Ольга Языкова, сходя с площадки вагона, выдернула руку свою из руки Бабина.

— Пустите, я на вас рассержусь наконец, — прошептала она торопливо, спрыгнула на перрон и ахнула.

Шаркая со всей силой ногами по асфальту, налетел на нее Теплов с отнесенной в сторону фуражкой. Позади него делал какие-то неопределенные жесты, широко улыбался начальник станции. Подбежал буфетный мальчишка со звенящими на подносе бокалами.

— Это так неожиданно… Я так тронута… Я не знала, что моя скромная известность докатилась до ваших мест, — говорила Ольга Языкова, беря бокал рукою в перчатке.

— Господа, еще раз — Уррра! — захлебываясь, завопил Теплов и закрутил над головой фуражкой.