Лидо

Ржавый румынский танкер, барахтающийся в лазури,
как стоптанный полуботинок, который, вздохнув, разули.
Команда в одном исподнем – бабники, онанюги -
загорает на палубе, поскольку они на юге,
но без копейки в кармане, чтоб выйти в город,
издали выглядящий, точно он приколот
как открытка к закату; над рейдом плывут отары
туч, запах потных подмышек и перебор гитары.
О, Средиземное море! после твоей пустыни
ногу тянет запутаться в уличной паутине.
Палубные надстройки и прогнивший базис
разглядывают в бинокль порт, как верблюд – оазис.
Ах, лишь истлев в песке, растеряв наколки,
можно видать, пройти сквозь ушко иголки,
чтоб сесть там за круглый столик с какой-нибудь ненаглядной
местных кровей под цветной гирляндой
и слушать, как в южном небе над флагом морской купальни
шелестят, точно пальцы, мусоля банкноты, пальмы.
1989

* * *

Мир создан был из смешенья грязи, воды, огня,
воздуха с вкрапленным в оный криком «Не тронь меня!»,
рвущимся из растения, впоследствии – изо рта,
чтоб ты не решил, что в мире не было ни черта.
Потом в нем возникли комнаты, вещи, любовь, в лице -
сходство прошлого с будущим, арии с ТБЦ,
пришли в движение буквы, в глазах рябя.
И пустоте стало страшно за самое себя.
Первыми это почувствовали птицы – хотя звезда
тоже суть участь камня, брошенного в дрозда.
Всякий звук, будь то пенье, шепот, дутье в дуду, -
следствие тренья вещи о собственную среду.
В клекоте, в облике облака, в сверканьи ночных планет
слышится то же самое «Места нет!»,
как эхо отпрыска плотника либо как рваный SOS,
в просторечии – пульс окоченевших солнц.
И повинуясь воплю "прочь! убирайся! вон!
с вещами!", само пространство по кличке фон
жизни, сильно ослепнув от личных дел,
смещается в сторону времени, где не бывает тел.
Не бойся его: я там был! Там, далеко видна,
посредине стоит прялка морщин. Она
работает на сырье, залежей чьих запас
неиссякаем, пока производят нас.
<1993>

Михаилу Барышникову

Раньше мы поливали газон из лейки,
в комара попадали из трехлинейки,
жука сажали, как турка, на кол.
И жук не жужжал, комар не плакал.
Теперь поливают нас, и все реже – ливень.
Кто хочет сует нам в ребро свой бивень.
Что до жука и его жужжанья,
всюду сходят с ума машины для подражанья.
Видно, время бежит, но не в часах, а прямо.
И впереди, говорят, не гора, но яма.
И рассказывают, кто приезжал оттуда,
что погода там лучше, когда нам худо.
Помнишь скромный музей, где не раз видали
одного реалиста шедевр «Не дали»?
Был ли это музей? Отчего не назвать музеем
то, на что мы теперь глазеем?
Уехать, что ли, в Испанию, где испанцы
увлекаются боксом и любят танцы,
когда они ставят ногу, как розу в вазу,
и когда убивают быка, то сразу.
Но говорят, что пропеллер замер.
Что – особенно голые – мы тяжелей, чем мрамор:
столько лет отталкивались от панели
каблуком, что в итоге окаменели.
Лучше, видно, остаться. Лечь, постелив на сене,
чтобы плававший при свечах в теплом, как суп, бассейне,
чью каплю еще хранит ресница,
знал, где найти нас, решив присниться.
Видимо, низкая облачность может вправду смутить пилота:
как будто там кто-то стирает что-то,
не уступающее по силе
света тому, что в душе носили.
1992

Михаилу Барышникову (поздний вариант)

Раньше мы поливали газон из лейки.
В комара попадали из трехлинейки.
Жука сажали, как турка, на кол.
И жук не жужжал, комар не плакал.
Теперь поливают нас, и все реже – ливень.
Кто хочет сует нам в ребро свой бивень.
Что до жука и его жужжанья,
всюду сходят с ума машины для подражанья.
Видно, время бежит; но не как часы, а прямо.
И впереди, говорят, не гора, а яма.
И рассказывают, кто приезжал оттуда,
что погода там лучше, когда нам худо.
Помнишь скромный музей, где не раз видали
одного реалиста шедевр «Не дали»?
Был ли это музей? Отчего не назвать музеем
то, на что мы теперь глазеем?
Уехать, что ли, в Испанию, где испанцы
увлекаются боксом и любят танцы;
когда они ставят ногу – как розу в вазу,
и когда убивают быка – то сразу.
Разве что облачность может смутить пилота;
как будто там кто-то стирает что-то
не уступающее по силе
света тому, что в душе носили.
<1993>

Надпись на книге

Когда ветер стихает и листья пастушьей сумки
еще шуршат по инерции или благодаря
безмятежности – этому свойству зелени -
и глаз задерживается на рисунке
обоев, на цифре календаря,
на облигации, траченной колизеями
ноликов, ты – если ты был прижит
под вопли вихря враждебного, яблочка, ругань кормчего -
различишь в тишине, как перо шуршит,
помогая зеленой траве произнести «все кончено».
<1993>