Песенка о свободе[44]

Булату Окуджаве

Ах, свобода, ах, свобода.
Ты – пятое время года.
Ты – листик на ветке ели.
Ты – восьмой день недели.
Ах, свобода, ах, свобода.
У меня одна забота:
почему на свете нет завода,
где бы делалась свобода?
Даже если, как считал ученый,
ее делают из буквы черной,
не хватает нам бумаги белой.
Нет свободы, как ее ни делай.
Почему летает в небе птичка?
У нее, наверно, есть привычка.
Почему на свете нет завода,
где бы делалась свобода?
Даже если, как считал философ,
ее делают из нас, отбросов,
не хватает равенства и братства,
чтобы в камере одной собраться.
Почему не тонет в море рыбка?
Может быть, произошла ошибка?
Отчего, что птичке с рыбкой можно,
для простого человека сложно?
Ах, свобода, ах, свобода.
На тебя не наступает мода.
В чем гуляли мы и в чем сидели,
мы бы сняли и тебя надели.
Почему у дождевой у тучки
есть куда податься от могучей кучки?
Почему на свете нет завода,
где бы делалась свобода?
Ах, свобода, ах, свобода.
У тебя своя погода.
У тебя – капризный климат.
Ты наступишь, но тебя не примут.
1965

* * *

Пустые, перевернутые лодки
похожи на солдатские пилотки
и думать заставляют о войне,
приковывая зрение к волне.
Хотя они – по-своему – лишь эхо
частей, не развивающих успеха,
того десятибалльного ура,
что шлюпку опрокинуло вчера.
1965, Норенская

Стансы

Китаец так походит на китайца,
как заяц – на другого зайца.
Они настолько на одно лицо,
что кажется: одно яйцо
снесла для них старушка-китаянка,
а может быть – кукушка-коноплянка.
Цветок походит на другой цветок.
Так ноготок похож на ноготок.
И василек похож на василек.
По Менделю не только стебелек,
но даже и сама пыльца
не исключает одного лица.
И много-много дней уже подряд
мы, не желая напрягать свой взгляд
в эпоху авторучек и ракет,
так получаем нацию, букет.
Нет ценности у глаза пионерской
и пристальности селекционерской.
Когда дракон чешуйчатый с коня
Егория – в том случае, меня
сразит, и, полагаю, навсегда
перевернет икону – и когда
в гробу лежать я буду, одинок,
то не цветы увижу, а венок.
Желая деве сделать впечатленье,
цветочных чашечек дарю скопленье,
предпочитая исключенью – массу.
Вот так мы в разум поселяем расу,
на расстояние – увы – желтка
опасность удаляя от белка.
Весь день брожу я в пожелтевшей роще
и нахожу предел китайской мощи
не в белизне, что поджидает осень,
а в сень ступив вечнозеленых сосен.
И как бы жизни выхожу за грань.
«Поставь в ту вазу с цаплями герань!»
1965

Феликс

Пьяной горечью Фалерна чашу мне наполни, мальчик.

А. С. Пушкин (из Катулла)
I
Дитя любви, он знает толк в любви.
Его осведомленность просто чудо.
Должно быть, это у него в крови.
Он знает лучше нашего, откуда
он взялся. И приходится смотреть
в окошко, втолковать ему пытаясь
все таинство, и, Господи, краснеть.
Его уж не устраивают аист,
собачки, птички... Брем ему не враг,
но чем он посодействует? Ведь нечем.
Не то чтобы в его писаньях мрак.
Но этот мальчик слишком... человечен.
Он презирает бремовский мирок.
Скорее – притворяясь удивленным
(в чем можно видеть творчества залог),
он склонен рыться в неодушевленном.
Белье горит в глазах его огнем,
диван его приковывает к пятнам.
Он назван в честь Дзержинского, и в нем
воистину исследователь спрятан.
И, спрашивая, знает он ответ.
Обмолвки, препинания, смятенье
нужны ему, как цезий для ракет,
чтоб вырваться за скобки тяготенья.
Он не палач. Он врачеватель. Но
избавив нас от правды и боязни,
он там нас оставляет, где темно.
И это хуже высылки и казни.
Он просто покидает нас, в тупик
поставив, отправляя в дальний угол,
как внуков расшалившихся старик,
и яростно кидается на кукол.
И те врача признать в нем в тот же миг
готовы под воздействием иголок,
когда б не расковыривал он их,
как самый настоящий археолог.
Но будущее, в сущности, во мгле.
Его-то уж во мгле, по крайней мере.
И если мы сегодня на земле,
то он уже, конечно, в стратосфере.
В абстракциях прокладывая путь,
он щупает подвязки осторожно.
При нем опасно лямку подтянуть,
а уж чулок поправить – невозможно,
Он тут как тут. Глаза его горят
(как некие скопления туманных
планет, чьи существа не говорят),
а руки, это главное, в карманах.
И самая далекая звезда
видна ему на дне его колодца.
А что с ним будет, Господи, когда
до средств он превентивных доберется!
Гагарин – не иначе. И стакан
придавливает к стенке он соседской.
Там спальня. Межпланетный ураган
бушует в опрокинувшейся детской.
И слыша, как отец его, смеясь,
на матушке расстегивает лифчик,
он, нареченный Феликсом, трясясь,
бормочет в исступлении: «Счастливчик».
Да, дети только дети. Пусть азарт
подхлестнут приближающимся мартом...
Однако авангард есть авангард,
и мы когда-то были авангардом.
Теперь мы остаемся позади,
и это, понимаешь, неприятно -
не то что эти зубы в бигуди,
растерзанные трусики и пятна.
Все это ерунда. Но далеко ль
уйдет он в познавании украдкой?
Вот, например, герань, желтофиоль
ему уже не кажутся загадкой.
Да, книги, – те его ошеломят.
Все Жанны эти, Вертеры, Эмили...
Но все ж они – не плоть, не аромат.
Надолго ль нас они ошеломили?
Они нам были, более всего,
лишь средством достижения успеха.
Порою – подтвержденьем. Для него
они уже, по-моему, лишь эхо.
К чему ему и всадница, и конь,
и сумрачные скачки по оврагу?
Тому, в ком разгорается огонь,
уж лучше не подсовывать бумагу.
Представь себе иронию, когда
какой-нибудь отъявленный Ромео
все проиграет Феликсу. Беда!
А просто обращался неумело
с ундиной белолицей – рикошет
убийственный стрелков макулатуры.
И вот тебе, пожалуйста – сюжет!
И может быть, вторые Диоскуры.
А может, это – живопись. Вопрос
некстати, молвишь, заданный. Некстати ль?
Знаток любви, исследователь поз
и сам изобретатель – испытатель,
допустим, положения – бутон
на клумбе; и расчеты интервала,
в цветении подобранного в тон
пружинистою клумбой покрывала.
Не живопись? На клумбе с бахромой.
Подрамник в белоснежности упрямой...
И вот тебе цветение зимой.
И, в пику твоим фикусам, за рамой.
Нет, это хорошо, что он рывком
проскакивает нужное пространство!
Он наверстает в чем-нибудь другом,
упрямством заменяя постоянство.
Все это – и чулки, и бельецо,
все лифчики, которые обмякли -
ведь это маска, скрывшая лицо
чего-то грандиозного, не так ли?
Все это – аллегория. Он прав:
все это линза, полная лучами,
пучком собачек, ласточек и трав.
Он прав, что оставляет за плечами
подробности – он знает результат!
А в этом-то и суть иносказаний!
Он прав, как наступающий солдат,
бегущий от словесных состязаний.
Завоеватель! Кир! Наполеон!
Мишень свою на звездах обнаружив,
сквозь тучи он взлетает, заряжен,
в знакомом окружении из кружев.
Он – авангард. Спеши иль не спеши,
мы отстаем, и это неприятно.
Он ростом мал? Но губы хороши!
Пусть речь его туманна и невнятна.
Он мчится, закусивши удила.
Пробел он громоздит на промежуток.
И, может быть, он – экая пчела! -
такой отыщет лютик-баламутик
(а тот его жужжание поймет
и тонкий хоботок ему раскрасит),
что я воображаю этот мед,
не чуждый ни скворечников, ни пасек!
вернуться

44

Стихотворение отсутствует в СИБ; текст и послесловие по журналу «Звезда». – С. В.

Послесловие к стихотворению

Осенью 1990 г. готовилась в Москве телепередача с названием «Браво-90», куда пригласили Бродского. В Москву поехать он не захотел. Я тогда снял видеофильм с ним (в Швеции, где он в то время находился), которое показал в телепередаче, куда пригласили и меня. Была также приглашена моя жена Е. С. Янгфельдт-Якубович – исполнять песни на стихи русских поэтов. Узнав об этом, Иосиф вдруг сказал: «Подождите, у меня есть что-то для вас» – и пошел за портфелем (это все происходило у нас дома). Со словами: «Вот это вы можете положить на музыку» он дал ей авторскую машинопись стихотворения «Песенка о Свободе», написанного в 1965 г. и посвященного Булату Окуджаве. Положенная на музыку моей женой, «Песенка» была впервые исполнена ею в программе «Браво-90», показанной в начале 1991 г., но, по-видимому, нигде не напечатана. Жена много говорила с Иосифом о песне, о том, какое значение имеют для нее стихи, положенные на музыку. Но она никогда не задавалась целью петь Бродского, зная, что другого просодического выражения, чем собственное, он не признает – он очень не любил, когда актеры читают или поют его вещи. Тем не менее мелодию «Песни» она сочинила – очевидно, поэт счел, что именно это стихотворение, с его балладным настроем, подходит для такой жанровой метаморфозы.

Бенгт Янгфельдт