4
Влюбленность, ты похожа на пожар.
А ревность – на не знающего где
горит и равнодушного к воде
брандмейстера. И он, как Абеляр,
карабкается, собственно, в огонь.
Отважно не щадя своих погон,
в дыму и, так сказать, без озарений.
Но эта вертикальность устремлений,
о ревность, говорю тебе, увы,
сродни – и продолжение – любви,
когда вот так же, не щадя погон,
и с тем же равнодушием к судьбе
забрасываешь лютню на балкон,
чтоб Мурзиком взобраться по трубе.
Высокие деревья высоки
без посторонней помощи. Деревья
не станут с ним и сравнивать свой рост.
Зима, конечно, серебрит виски,
морозный кислород бушует в плевре,
скворешни отбиваются от звезд,
а он – от мыслей. Шевелится сук,
который оседлал он. Тот же звук
– скрипучий – издают ворота.
И застывает он вполоборота
к своей деревне, остальную часть
себя вверяет темноте и снегу,
невидимому лесу, бегу
дороги, предает во власть
Пространства. Обретают десны
способность переплюнуть сосны.
Ты, ревность, только выше этажом.
А пламя рвется за пределы крыши.
И это – нежность. И гораздо выше.
Ей только небо служит рубежом.
А выше страсть, что смотрит с высоты
бескрайней, на пылающее зданье.
Оно уже со временем на ты.
А выше только боль и ожиданье.
И дни – внизу, и ночи, и звезда.
Все смешано. И, видно, навсегда.
Под временем... Так мастер этикета,
умея ждать, он (бес его язви)
венчает иерархию любви
блестящей пирамидою Брегета.
Поет в хлеву по-зимнему петух.
И он сжимает веки все плотнее.
Когда-нибудь ему изменит слух
иль просто Дух окажется сильнее.
Он не услышит кукареку, нет,
и милый призрак не уйдет. Рассвет
наступит. Но на этот раз
он не захочет просыпаться. Глаз
не станет протирать. Вдвоем навеки,
они уж будут далеки от мест,
где вьется снег и замерзают реки.
Неоконченный отрывок
В стропилах воздух ухает, как сыч.
Скрипит ольха у дальнего колодца.
Бегущий лес пытается настичь
бегущие поля. И удается
порой березам вырваться вперед
и вклиниться в позиции озимых
шеренгой или попросту вразброд,
особенно на склоне и в низинах.
Но озими, величия полны,
спасаясь от лесного гарнизона,
готовы превратиться в валуны,
как нимфы из побасенок Назона.
Эгей, эгей! Холмистый край, ответь,
к кому здесь лучше присоединиться?
К погоне, за которую медведь?
К бегущим, за которых медуница?
В ответ – рванье сырой галиматьи
ольшаника с водою в голенищах
да взвизгиванья чибиса – судьи
осенних состязаний среди нищих.
Осень в Норенской
Мы возвращаемся с поля. Ветер
гремит перевернутыми колоколами ведер,
коверкает голые прутья ветел,
бросает землю на валуны.
Лошади бьются среди оглобель
черными корзинами вздутых ребер,
обращают оскаленный профиль
к ржавому зубью бороны.
Ветер сучит замерзший щавель,
пучит платки и косынки, шарит
в льняных подолах старух, превращает
их в тряпичные кочаны.
Харкая, кашляя, глядя долу,
словно ножницами по подолу,
бабы стригут сапогами к дому,
рвутся на свои топчаны.
В складках мелькают резинки ножниц.
Зрачки слезятся виденьем рожиц,
гонимых ветром в глаза колхозниц,
как ливень гонит подобья лиц
в голые стекла. Под боронами
борозды разбегаются пред валунами.
Ветер расшвыривает над волнами
рыхлого поля кулигу птиц.
Эти виденья – последний признак
внутренней жизни, которой близок
всякий возникший снаружи призрак,
если его не спугнет вконец
благовест ступицы, лязг тележный,
вниз головой в колее колесной
перевернувшийся мир телесный,
реющий в тучах живой скворец.
Небо темней; не глаза, но грабли
первыми видят сырые кровли,
вырисовывающиеся на гребне
холма – вернее, бугра вдали.
Три версты еще будет с лишним.
Дождь панует в просторе нищем,
и липнут к кирзовым голенищам
бурые комья родной земли.
Песенка
Пришла весна. Наконец
в деревне у нас кузнец.
На нем литовский пиджак
и армейский кушак.
Новый кузнец у нас
по имени Альгердас.
Он в кузнице ест и пьет
и подковы кует.
Он носит, увы, кольцо.
Но делят усы лицо,
словно военный шрам,
пополам, пополам.
Он в кузнице ест и спит.
И видит во сне копыт
виноградную гроздь,
и видит во сне он гвоздь.
Кузнец, он дружит с огнем.
Приятно думать о нем
и смотреть ему вслед
девушке в двадцать лет!