Новое сплетение социалистической идеологии с идеями смерти и гибели возникло в работах Г. Маркузе, оказавших исключительно большое влияние на левое движение последних десятилетий. И в этом вопросе Маркузе тоже следует Фрейду. Согласно взглядам Фрейда (впервые высказанным в статье «По ту сторону принципа удовольствия»), человеческая психика сводится к проявлениям двух основных инстинктов: инстинкта жизни или Эроса и инстинкта смерти или Танатоса (или принципа Нирваны). Оба они являются общебиологическими категориями, фундаментальными свойствами живого вообще. При этом инстинкт смерти есть проявление общей «инерции» или тенденции органической жизни к возвращению в более элементарное состояние, из которого они были выведены внешним возмущением; а роль инстинкта жизни сводится к тому, чтобы живое существо избегало всех путей возвращения в неорганическое состояние, кроме того, который в нем имманентно заложен. В эту концепцию Маркузе вносит больший социальный элемент, утверждая, что инстинкт смерти проявляется как стремление освободиться от напряженности, избавиться от страдания и неудовлетворенности, которые, в частности, порождаются и социальными факторами. В предлагаемой им утопии, как считает Маркузе, эти цели могут осуществиться. Он описывает это новое состояние чрезвычайно общо, используя мифологическую символику. Прометею как герою репрессивной культуры он противопоставляет Нарцисса и Орфея — носителей тех принципов, на которых строится его утопия. Они символизируют

«наступление удовольствия, остановку времени, поглощение смерти; молчание, сон, ночь, рай — принцип Нирваны не как смерть, но как жизнь»

 (119, с. 164).

«Орфически-Нарцистические образы взрывают ее (реальность — авт.); они не устанавливают „образа жизни“; они подчинены подземному миру и смерти»

 (119, с. 165).

О Нарциссе:

«Если его эротизм сродни смерти и приносит смерть, то покой, сон и смерть не разрываются болезненно и не различаются: принцип Нирваны властвует на всех этих стадиях»

 (119, с. 167).

Чем меньше будет разница между жизнью и смертью, тем слабее будут разрушительные проявления инстинкта смерти.

«Инстинкт смерти функционирует как принцип Нирваны: он стремится к состоянию „полного удовлетворения“, где не испытывается никакая напряженность — состоянию без потребностей. Эта тенденция инстинкта приводит к тому, что его разрушительные проявления минимизируются по мере того, как он приближается к такому состоянию»

 (119, с. 234).

«… с точки зрения инстинкта, конфликт между жизнью и смертью тем меньше, чем более приближается состояние умиротворения»

 (119,с. 235).

Вот как этот взгляд интерпретируется более конкретно:

«… философия, не выступающая в качестве подручной угнетения, отвечает на факт смерти Великим Отказом, отказом Орфея-освободителя. Смерть может стать признаком освобождения. Необходимость смерти не отрицает возможности конечного освобождения. Как и другие необходимости, она может сделаться разумной — безболезненной. Люди могут умирать без тревоги, если они будут знать, что то, что они любят, защищено от страдания и забвения. После завершенной жизни они могут сами принимать решение о своей смерти — в избранный ими самими момент»

 (119, с. 236–237).

Наконец, существует еще один аспект, в котором идея смерти человечества так соединяется с социалистической идеологией, что подчиняет себе индивидуальные судьбы участников социалистических движений. Пример этого можно видеть уже в движении катаров, где явные социалистические тенденции соединялись с практикой ритуальных самоубийств. Ренсимен (11) считает, что их идеалом было самоубийство всего человечества: или непосредственно, или же путем невоспроизведения. В тот же ряд явлений можно поставить и самоубийство аббата Мелье, столь тесно связанное с его общим мировоззрением, что мыслями о нем он закончил свою книгу:

«Мертвых, с которыми я собираюсь идти одной дорогой, не тревожит уже ничто, их уже ничто не заботит. Этим ничто я тут и закончу. Я и сам сейчас не более как ничто, а вскоре и в полном смысле буду ничто».

Особенно же ярко проявилась такая психология в русском революционном движении. В статье «Об интеллигентской молодежи», помещенной в сборнике «Вехи», А. С. Изгоев писал:

«Каких бы убеждений ни держались различные группы русской интеллигентной молодежи, в конечном счете, если глубже вдуматься в ее психологию, они движутся одним и тем же идеалом… Этот идеал — глубоко личного, интимного характера и выражается в стремлении к смерти, в желании себе и другим доказать, что я не боюсь смерти и готов постоянно ее принять. Вот, в сущности, единственное и логическое, и моральное обоснование убеждений, признаваемое нашей революционной молодежью в лице ее наиболее чистых представителей»

 (154, с. 116).

Изгоев обращает внимание на то, что градация «левизны» политических течений, как они оцениваются интеллигенцией — мень шивики, большевики, эсеры, анархисты, максималисты, — не вытекает из их программ.

«Ясно, что критерий „левости“ лежит в другом. „Левее“ тот, кто ближе к смерти, чья работа „опаснее“ не для общественного строя, с которым идет борьба, а для самой действующей личности»

 (154,с.117).

Он цитирует максималистскую брошюру:

«Мы повторяем: крестьянин и рабочий, когда ты идешь бороться и умирать в борьбе, иди и борись и умирай, но за свои права, за свои нужды. Вот в этом „иди и умирай“ и лежит центр тяжести»

 (154,с.117).

«Но ведь это есть не что иное, как самоубийство, и бесспорно, что в течение многих лет русская интеллигенция являла собой своеобразный монашеский орден людей, обрекших себя на смерть, и притом на возможно быструю смерть»

 (154,с. 117–118).

Действительно, воспоминания террористов того времени передают какую-то странную атмосферу экстаза, постоянно смешивающегося с мыслями о смерти. Вот для примера несколько отрывков из воспоминаний Б. Савинкова о его товарищах по покушению на Плеве (155). Один из них — Каляев.

«Каляев любил революцию так глубоко и нежно, как любят ее только те, кто отдает за нее свою жизнь».

«К террору он пришел своим, особенным, оригинальным путем и видел в нем не только наилучшую форму политической борьбы, но и моральную, быть может, религиозную жертву».

Каляев говорил:

«Ведь с.-р. без бомбы уже не с.-р.».

Другим участником был Сазонов.

«Он почувствовал за широтою Каляева силу, за его вдохновенными словами — горячую веру, за его любовью к жизни — готовность пожертвовать этой жизнью, более того — страстное желание такой жертвы».

«Для него (Сазонова — авт.) террор тоже прежде всего был личной жертвой, подвигом».

После совершения убийства, из тюрьмы, Сазонов писал своим товарищам:

«Выдали мне возможность испытать нравственное удовлетворение, с которым ничто в мире не сравнимо… Едва я пришел в себя после операции, я облегченно вздохнул. Наконец-то, кончено. Я готов был петь и кричать от восторга».

Третьей участницей была Дора Бриллиант.

«Террор для нее, как и для Каляева, окрашивался прежде всего жертвой, которую приносит террорист».

«Вопросы программы ее не интересовали. Быть может, из всей политической деятельности она вышла с известной степенью разочарования. Ее дни проходили в молчании, в молчаливом и сосредоточенном переживании той внутренней муки, которой она была полна. Она редко смеялась, и даже при смехе глаза ее оставались строгими и печальными. Террор для нее олицетворял революцию, весь мир был замкнут в боевой организации».