Ура-а-а-а! Передо мной было настоящее море. Мое море! Совсем не то, что на фотокарточках Бориса или за волноломом.

Сизые волны громоздились одна на другую, сталкивались, поднимая каскады брызг, вставали на дыбы у берега и с грохотом разбивались о камни. Вода ходила ходуном, словно там, на глубине, сошлись в яростной битве стада слонов. Сцеплены бивни, закручены хоботы, еще секунда — и из распада воли выглянет лопоухая голова с маленькими покрасневшими глазками. Раздастся трубный клич, и все стихнет.

Но снова вырастает живой пенящийся холм и снова кипит вода, опадая с невидимых гигантских спин.

Я сбросил робу и боязливо окунулся в волну. Ничего, ничего страшного! Только выждать, пока другая подкатит, подпрыгнуть и, как с горки, — через гребень. Качнет, потормошит и отпустит. Вот уже по грудь и можно плыть, как в люльке. Волна хлестнула по щеке, я набрал полный рот воды, поперхнулся и от неожиданности глотнул — горькая! Соленая морская вода, какой я еще не пробовал в жизни. И тут осмелел окончательно: давай, давай, а ну, навались, волны! Теперь я не жмурился, а смотрел им навстречу, и не только смотрел, а плыл: на горку — с горки, с горки — на горку. Только не открывать рта, а дышать носом.

Так я барахтался, не заметив, что берег отодвинулся от меня на порядочное расстояние. Пощупал ногами дно и похолодел — но достать. Назад, назад! Я что есть силы загреб руками и почувствовал, что плыву на месте. Волны, откатываясь от берега, не пускали меня обратно. «Когда тонешь, главное — не растеряться, взять себя в руки…» Кто это сказал? Я еще не тону. Вот почему мичман не пускал… И еще кто-то говорил, что в шторм море катится не только к берегу, но и от берега, может запросто унести. А на берегу — ни души, и, если начну тонуть, бесполезно кричать, все равно в этом грохоте никто не услышит.

Я опять попробовал достать ногами дно, и в тот момент, когда мне показалось, что пальцы коснулись песка, услышал крик. Не может быть! Здесь же нет никого… Мне стало жутковато.

Но крик повторился. «Эй… Эй… Пома… — и через несколько секунд, — …гите, гите!» Я повернулся на голос и в провале волны увидел стриженую голову и размахивающие руки. Метрах в двадцати, не дальше. Опять накатывалась волна, и опять захлебывающийся вскрик.

Я и тогда но мог понять и сейчас но представляю, как в этой сумятице волн доплыл до тонущего. Огненные круги вспыхнули перед глазами, кто-то, словно клещами, обхватил мою шею. Я крикнул, чтобы отпустил, и захлебнулся. Так в погруженном состоянии, сам головой вниз, и волок его почти до самого берега. Думал, легкие взорвутся. А он уже по колено в воде стоял, все не отпускал. Я собрал последние силы и вырвался. И вдруг увидел, что это Сулимов, левофланговый, тот самый, который намекнул мне насчет Большого театра.

Я никогда в жизни не ругался, а тут…

— Эх, ты… — сказал я, не попадая зуб на зуб.

Он ничего не ответил. Все икал, натягивая робу. И по тому, как он озирался, можно было догадаться, каким путем добирался до моря. Перед тем как шмыгнуть в кусты, Сулимов, не поднимая глаз, сказал: «Ты только мичману но говори, что я, это самое… ну… плавать не умею».

Выждав, когда по всем расчетам Сулимов должен был оказаться в кубрике, я заспешил обратно. За какой-то час мое отсутствие вряд ли обнаружили. Приду как ни в чем не бывало.

Подтягиваясь на заборе, я осторожно заглянул во двор. Вокруг не было ни души. И, уже переваливаясь через острые штакетины, услышал воркующий басок:

«Смелее, смелее, товарищ Тимошин! Или каши мало ели?»

Это был мичман, который вырос словно из-под земли. У меня отнялся язык.

Колдовство. Я но верю ни в какие телепатии. Но мичман обладал особым чутьем на все мои каверзы и оплошности. В этом за время прохождения курса молодого матроса я убедился не однажды.

За первое морское купание я расплатился первым нарядом вне очереди.

Видели бы мать и отец, видела бы Лида, видел бы Борис… Как хорошо, что они не могли этого видеть!

Я стоял перед строем, а мичман ходил взад и вперед, растолковывая смысл моего проступка. Мне особенно запомнилось новое словечко, которое он повторил несколько раз: «самоволка».

Ребята переминались с ноги на ногу и жалостливо поглядывали в мою сторону. Переживали. И лишь у Сулимова в глазах застыло непонятное выражение. Словно бы он хотел что-то сказать, но не решался. Когда наши взгляды встретились, я ему подмигнул. Сулимов отвернулся.

«А теперь, — сказал мичман, закончив нравоучение, — марш в гальюн, Тимошин. И — чтоб до блеска! Проверю лично».

Я набрал в ведро воды, взял тряпку и побрел выполнять первый в жизни наряд вне очереди.

Чистить гальюн — занятие не из приятных. Я не был белоручкой, но…

Лазая на коленях с тряпкой по кафельным плиткам, я и не заметил, как в дверях появился Сулимов. Он, наверное, уже долго стоял и молчал.

«Мотай, мотай отсюда, — сказал я, стирая с лица грязные капельки пота, — видишь, гальюн закрыт на учет».

«Да я не по этому делу, — ответил Сулимов. — Давай помогу».

Я отказался наотрез. А самому все-таки было приятно. «Значит, не тюфяк, — подумал я, — значит, заела совесть». И когда через несколько месяцев сдавали зачет на стометровку, я приплыл самым последним, опять из-за Сулимова, потому что подстраховывал его, тащился позади. К тому времени Сулимов уже держался кое-как на воде.

Мичман кольнул: «Языком, Тимошин, вы работаете хорошо, а плаваете хуже топора. Вот руками бы так работали и ногами».

Не знал мичман, почему я оказался на финише последним. Не знал он и того, почему в часы купания (дал все же командир «добро» на море) двое его матросов старались не удаляться от берега. Я потихоньку передавал Сулимову весь опыт, накопленный на подмосковной Десне. Научиться плавать на море было несравненно легче.

Я ходил в нарядах, как в репьях, и был глубоко убежден, что на службу прибыл для того, чтобы стать козлом отпущения у мичмана. Почему именно ко мне он так придирчив? И самое обидное — не с кем поделиться: приказы но обсуждаются. Был бы рядом дом — сходил бы к отцу посоветоваться. Так, мол, отец, и так — рассуди нас с мичманом, кто прав, кто виноват. Но ведь даже в письме об этом не напишешь. И потом неизвестно, как отнесется отец. Может, одобрит действия мичмана. Во всяком случае, за гальюн меня не похвалит, вернее, не за гальюн, а за самовольное купание в море.

Потому, наверное, я и не посылал домой писем. Брошу в почтовый ящик открытку: «Служба идет нормально». И все. Врать не хотелось, между строк отец разгадал бы криводушие.

Пооткровенничать с Борисом? Но ему решил написать уже с корабля. Получит — все поймет.

Только Лиде я еще с берега, как раз в тот вечер, когда получил внеочередной наряд, написал длинное письмо. Не про то, как мыл гальюн. И не про то, как маршировали до седьмого пота.

Как сейчас, вижу голубоватый лист бумаги из финского почтового набора, подаренного Борисом. И но этому листу, как по штильному морю, вывел печатными буквами: «Привет с ракетного крейсера!» Какое ей дело до того, что сижу я сейчас в кубрике на берегу и что десять минут назад сдал мичману вымытый до блеска гальюн? Пусть думает, что я в море, и пусть гордится. Наверняка покажет письмо своим родителям, подругам.

Недрогнувшей рукой я продолжал:

«Только что отдали швартовы, и наш корабль, покинув погруженный в мирный сон порт, вышел в открытое море. Я пишу тебе урывками, потому что стою на вахте. Извини за почерк — сильная волна, нашу стальную махину вздымает двенадцатибалльный шторм.

Моя вахта — на капитанском мостике рядом с командиром. Я у него — правая рука. Он так всем и сказал: «В случае чего меня заменит Тимошин. Несмотря на молодость, он смелый, мужественный моряк». И я стою, не сводя взора с компаса. Наш курс — в дальние, суровые моря, а в какие, сама понимаешь, сказать не могу.

Несколько слов о корабле. Это настоящий красавец. Его длина — с Калининский проспект от Смоленской до Арбата. А боевые башни — чуть пониже высотных домов на том же проспекте. Мощь ракетных установок (тут я зачеркнул целую строку — нельзя же писать о мощи) сильна, можем достать врага в любой точке земного шара. В общем, спи спокойно и знай, что у тебя надежная защита — твой Пашка.

Вокруг без конца и края — море. Иногда мелькнет акула или кит, дельфинов мы и не считаем. Соленый бриз обдувает наши лица, но мы стоим не дрогнув на своих боевых постах.

Полчаса назад командир спустился в каюту выпить чашку кофе.

«Остаетесь за меня, Тимошин», — сказал он.

Я молча козырнул и еще зорче начал всматриваться в бушующую даль.

«Так держать! Право руля!» — то и дело командовал я рулевому. Послушный моей воле, корабль шел строго намеченным курсом.

Командир на вахту но торопился, ибо во мне был уверен, как в себе. Все было спокойно. И вдруг в грохоте гигантских волн с вершины грот-мачты, на которой стоял матрос-наблюдатель, раздался крик: «Человек за бортом!»

«Стоп, машины! Полный назад!» — скомандовал я.

Корабль остановился, и в волнах, в нескольких ярдах от борта, я увидел нашего мичмана. По правде сказать, у нас с ним были натянутые отношения, потому что не он, а я замещал командира. Но личные отношения — в сторону. Не раздеваясь, я прямо с мостика прыгнул в море — это примерно с высоты двенадцатого этажа — и поплыл на выручку боевого товарища.

Когда командир вышел из каюты, дело было сделано. Мичман уже был на борту, его переодели в сухое белье. Жив-здоров и невредим.

«А я иначе и не предполагал, — сказал мне командир, — вернемся в порт — представлю к награде».

Какую уж там награду дадут, не знаю. Я сделал все что мог и честно выполнил морской долг.

Сейчас мы снова идем в суровых широтах, и надо быть начеку.

На этом кончаю. Надо пройти по кубрикам, по машинному отделению, поговорить с экипажем, наметить дальнейшие пути улучшения боевой и политической подготовки.

Письмо тебе отправят с вертолетом. Пиши по прежнему адресу, на старый город и в/ч. Почта у нас одна. Твой Павел».