Не было за спиной ни Стрекалиных, ни Разинковых, ни Петриченко — была рота, сколоченная, слившая плохих и хороших, слабых и сильных, робких и отчаянных. Она растворила их маленькие радости, огорчения, надежды и судьбы — так мартен растворяет сырое железо, присадки и всякий металлический хлам, чтобы родить броню высшего сорта. Так и боевой комплекс соединяет множество разнородных механизмов с тою лишь разницей, что в нем один механизм не может действовать без другого, одна негодная деталь приводит в негодность весь комплекс, а рота существует, пока существует хотя бы один из тех, кто ее составляет, кто свою маленькую судьбу растворил в ее большой судьбе. Потому что все они — от правофлангового до левофлангового, от направляющего до замыкающего — спаяны одной дисциплиной, одной командой, одной волей — волей командира, и каждый будет нести ее в себе до конца.

Сегодня у Ермакова только взвод. Быть может, когда-то у него будет полк или даже дивизия. Но раньше у него будет рота. Не эта, так другая. А где, как не в роте, ощущаешь слитность с мощным строем солдат и машин, и силу этого строя, и послушность его. И нет разницы — шагают солдаты за тобой вот так, в прогулочной, парадного вида колонне, или катят в броне развернутой линией.

За горами взвоют смерчи,
В тучи скроются вершины,
И к победе или смерти
С нами ринутся машины…

Когда Ермаков и Зарницын шли домой, прапорщик спросил:

— Так, значит, Стрекалина вы простили?

— Нет, не простил. В их деле с Петриченко пока не разбирался. С командиром посоветоваться надо, а у меня времени нет. Тут случай особенный, его по-особому и решать будем. Только, я думаю, после его увольнения в городской отпуск разбираться в этом деле нам станет куда легче.

Утром холодная трезвость еще сохранялась, и, чтобы не растерять ее, Ермаков решил, не дожидаясь вызова Ордынцева, уехать первым поездом. Знакомый офицер, бывший в тот день помощником дежурного по части, согласился подбросить на машине до вокзала.

Ермаков сидел в кузове, придерживая рукой фуражку, — уже весь там, в дороге, но, когда проезжали мимо дома, где жила Полина, забарабанил кулаком по кабине, не глядя на удивленного помощника дежурного, выпрыгнул из кузова…

Всего он ждал, только не этого, протяжного, как вздох: «Тима?»

— Тимушка! — повторила Полина изумленно. — Ты всегда как снег на голову. — Одетая в ситцевый халатик, с длинными распущенными волосами, она выглядела совсем иной. — Входи, раз уж пришел…

Он отрицательно покачал головой.

— Ты можешь меня проводить немного? Я подожду внизу.

В воскресное утро улицы были пустынны. Тимофей и Полина шли густой тополиной аллеей.

— Поля, я должен тебе сказать, — начал Ермаков, но она прервала его:

— Не надо, Тимушка, это должно было случиться… И я не виновата во вчерашнем, ты знаешь… Да… это неважно. Только выбирай себе друзей поосмотрительней… А она очень симпатичная и совсем еще молодая, эта твоя Рита.

— Поля, там ничего не было и, конечно, теперь уж не будет… Как солнечный удар, я где-то слышал про такое. Вернусь и сразу к тебе зайду. Обязательно выиграю, привезу тебе первый приз.

— Хорошо, Тима, я подожду. — Она как-то отстранение улыбнулась. — Но довольно об этом… Вот мы сколько уж раз встречались, а я ничегошеньки не знаю: кто же ты, Ермаков? Откуда взялся? Где тебя ждут? Расскажи.

Ермаков не знал — то ли голос Полины, то ли тополиный шелест пробудил в его памяти ропот волн у песчаной косы… Или воспоминаниями хотел оправдаться за вчерашнее? Рассказывал о детстве, о большом поселке над крутояром сибирской реки, который по утрам далеко будил тайгу гудками двух заводов… О том, как безнадежно и горько плакал мальчик Тима, когда уезжала соседская девочка — кажется, ее звали Маргариткой, — и мать потом долго в награду за послушание обещала свозить к Маргаритке в гости… И как плакал другой раз от испуга, когда сунул палец в рот принесенной отцом щуке, а та сжала челюсти. Больше он не плакал никогда, даже в день похорон отца, — видно, не понимал случившегося…

— Отчего он умер?

— От войны. Привез с фронта два ордена и еще осколок танковой брони в теле. Хирурги операцию не решались делать, но отец, говорят, настоял. Осколок сидел в шее, делал отца инвалидом… Стыдился он в тридцать лет получать пенсию. И машины любил…

Она сжала его руку. Ермаков взял ее ладонь и, забывшись, покачивал в своей.

— Почему ты военным стал?

— Понравилось, — усмехнулся Ермаков. — А если всерьез — после службы на границе решил. Насмотрелся и понял, что нам без хорошей армии дня прожить не дадут…

— А потом… после отца, как ты жил?

— Потом?.. Школа. Матери со мной трудно было. Она вышла за отца девчонкой и ничего не умела, кроме домашней работы. Переживала долго. Второй раз вышла замуж, когда я уже в седьмом учился… Не знаю, почему она его выбрала. Он был уже пожилой и краснорожий. Трезвым я видел его раза два — не больше. Заведовал какой-то базой, весь поселок называл его вором и пьяницей. Я, конечно, не судья матери, но и ненавидел же его!.. Бил он мать потихоньку от меня и соседей. Она молчала, но синяки не спрячешь… Один раз приходит, как всегда, налитый водкой, сует мне прямо в рот своей лапой горсть ворованных леденцов — честь оказывает. Я его по руке, он меня за волосы, трясет изо всей силы: «Брезгуешь, щенок, бьешь по руке, которая тебе кормит!» Швырнул в лицо конфеты, завалился в сапогах на койку. Я — в прихожую: там отцовское ружье висело и патронташ…

Полина охнула, остановилась.

— Не бойся, — усмехнулся Ермаков, — Одумался, пока ружье заряжал, а жаль…

— Тима!

— Когда его потом судили, многое размоталось. И как по поддельным накладным получал товары в городе, где раньше обретался, и как от суда скрылся, сменив фамилию и бросив семью, и как в нашем поселке товары с базы отпускал за взятки, и как с собутыльником своим сжег киоск, чтобы скрыть разворованное, а пожар на мальчишек свалил. И еще там кое-что было… Знаешь, Поля, по-моему, паскудство войны еще и в том, что она кое-кого из рода человеческого мельчит до предела. Герои, те добровольцами идут под пули, а вот такие паразиты, как мой отчим, в любые щели забиваются, чтобы уцелеть. И выживают… Когда его посадили, мать ко мне часто ходила, домой хотела вернуть — я ведь ушел после того случая. В профессионально-техническое — было такое в нашем поселке, а директором там фронтовой друг отца. Знал он нашу историю. Без лишних слов взял за руку, привел в интернат, познакомил с ребятами, а с утра — на занятия. Даже в школу сходил и все уладил сам… Домой я так и не вернулся больше. Плохо это, наверное, только не мог простить матери второго муженька.

— А теперь?

— И теперь. Понимаю, все понимаю, но сидит это во мне, и, видно, ничего не поделать.

— Нельзя так… Ну ладно, а в ПТУ?

— Что в ПТУ? Почти тот же детдом, ты знаешь.

— В детдоме у меня остались самые близкие люди.

— Меня ребята поначалу колотили.

— За что?

— Замухрышкой рос, сдачи не умел дать.

Она засмеялась:

— Эх ты, чемпион гарнизона!..

— Слушай, Полина. — Он остановился. — Скажи правду, я вчера большим негодяем выглядел? Только правду.

Она долго молчала. Ермаков ждал.

— Ладно, спортсмен, езжай. Только возвращайся победителем. А впрочем, не настаиваю: как выйдет…

Уже в поезде он с удивлением отметил: ему самому безразлично — вернуться победителем или побежденным. Значит, победы ожидать нечего.

6

Сборы спортсменов внезапно прервали через двое суток. Утром начальник сборов, седоватый майор с фигурой юнца, вместо порядка работы объявил:

— Немедленно разъезжайтесь в свои части. Устраивайтесь как хотите, но чтобы через час каждый из вас ехал, летел, скакал — все равно, только бы двигался со скоростью не менее семидесяти километров в час.