Стрекалин что-то заворчал в ответ. Ермаков переключился на внешний прием и, слушая потрескивание эфира, с грустью подумал, как бы он берег свою сестренку, будь она у него, и тогда, наверное, его отношения с девушками складывались бы лучше, легче и проще, если б была сестренка… Вдруг вспомнилась мать, постаревшая, с любящим, робким и словно бы укоризненным взглядом: сжалось сердце, и он сказал себе, что, как только вернется с учений, напишет ей длинное письмо, все-все о себе расскажет. Привезти бы ее, да куда привезешь — в холостяцкое общежитие? И не захочет она уехать из таежного поселка, где прошла ее жизнь, где отец похоронен…

Хлебовоз свернул на проселок, нерешительно затормозил. Ермаков второй раз остановил танк:

— Стрекалин, бегите прощайтесь, но чтоб одна нога там, другая здесь!.. Да с отцом ее хоть познакомьтесь, небось не удосужились.

Он видел, как Стрекалин сказал что-то девчонке, пожал руку ее отцу и бросился назад.

— Они нас зовут в гости, — сообщил Стрекалин, устраиваясь на своем месте. — Особенно вас, товарищ лейтенант. Адрес у меня есть.

— Смотри, Вася, — загудел Петриченко, — уплывет твой кораблик аж за самый за горизонт: по нашему товарищу лейтенанту кое-кто уже сохнет в энском гарнизоне…

«И этот что-то знает», — беззлобно подумал Ермаков, напряженно глядя вперед. С гор подул боковой ветер, дорога сразу открылась. Петриченко резко увеличил скорость, догоняя впереди идущий танк. И показалось Ермакову: сквозь потоки солнца и синь неба, над облаками пыли, над танковым громом и колыханием садов шла к нему девушка… Полина?.. Что ж, он сдержал свое слово и возвращается с победой. Пусть другая победа, и одержана она без ее талисмана, для Ермакова эта важнее… Но… как наваждение, снова там, над облаками пыли, над танковым громом и колыханием садов, — другое лицо, другая улыбка…

Потом траки машин гремели по знакомым дорогам полигона, и далеко впереди головные роты останавливались, строясь в широкий прямоугольник. Там и объявили отбой. А когда это слово, подобно облегченному вздоху, пронеслось по всем экипажам, лейтенанта Ермакова вызвал подполковник.

— Надеюсь, вам хватит двух суток — сдать взвод и прибыть в Энск?

— Я на сборы больше не поеду, — ответил Ермаков, удивляясь, чего это посредник занялся спортивными делами. И почему надо сдавать взвод кому-то, когда есть заместитель?

— Какие еще сборы?! Вы назначены командиром танковой роты в часть, которой командую я. Всякие сборы пока откладываются. Командующий уже отдал распоряжение, и, надо полагать, приказ теперь подписан.

Ермаков переводил взгляд то на Ордынцева, то на подполковника.

— Но… меня хоть бы предупредили…

— Вы разве не согласны? Так командующий ясно же сказал. — Подполковник говорил недовольно, досадуя на свою забывчивость: ясно командующий говорил лишь с ним. — Все равно, приказы не обсуждаются. — И улыбнулся так добродушно, что Ермаков невольно ответил улыбкой.

— Вот так всю жизнь, — вздохнул Ордынцев. — Учишь-учишь, а чуть выучишь — фьюить! Солдаты — в запас, офицеры — на повышение.

— За выучку его спасибо, Павел Прохорович, — ответил подполковник. — Да ведь и у нас так же. На том стоим. Может, вы думаете, рано ему? — Подполковник глянул на Ордынцева строго, словно остерегая от всякой своекорыстной субъективности в оценках.

— Рано? — спросил Ордынцев. — Такого понятия нынче нету. Поздно — вот это так, это теперь и слышишь повсюду. А ему, что ж, ему — в самую пору. — Он шагнул к Ермакову, протянул руку: — Поздравляю, имею право первым поздравить… Давай командуй своей ротой. Скажу уж под настроение: свою роту на тебя оставить желал бы, да вон вы какие нынче пошли: в запас уйти не успеешь, а уж и обскакали… Не поминай лихом, коли не так что, да ротного своего помни и слова его тоже не забывай…

Он повернулся, пошел вдоль строя машин, зычно окликая танкистов, но была в его голосе нарочитая, не ордынцевская, бодрость, и Ермакову стало грустно.

Пока Юргин давал указания комбатам и ротным командирам, танкисты занимались техникой. Появившийся во взводе Зайцев что-то сердито бубнил Петриченко, стоя на броне над открытым люком моторного отделения. Петриченко устало и беззлобно отвечал. Заметив лейтенанта, оба умолкли, спрыгнули на землю.

— Здравствуйте, Зайцев, — поздоровался Ермаков первым. — Вы уж не шибко его браните, он все-таки от самого комдива благодарность получил.

— Комдиву на этом танке не ездить, — буркнул Зайцев, крутнув головой. — Да ведь и вам тоже, товарищ лейтенант. Так ведь?

— Говорят…

Экипажи взвода незаметно сходились к командирскому танку, люди окружили Ермакова, покуривая, поглядывая в стороны.

— В нашем гарнизоне останетесь? — расстроенно спросил заместитель. Его расстройство было понятно Ермакову: только-только сработался с одним командиром — жди нового.

— Уезжаю, — ответил почти виновато, и люди, словно стыдясь этой невольной и непонятной вины его, стали расходиться по машинам. Остались Зайцев, Петриченко да Стрекалин. Глядя в их отчужденные лица, Ермаков вдруг ощутил острую мгновенную тоску, почти ту же тоску, какую узнал год назад в день выпуска из военного училища. Он редко писал друзьям, может быть, потому верилось, что их курс еще не распался и еще соберется, что сам он оказался на затянувшейся стажировке, а вот уж и первый войсковой гарнизон, считай, позади. Судьба, возможно, и занесет его снова в родной полк, найдет он свою казарму, войдет в помещение своего взвода и увидит другого цвета стены, другую расстановку коек, и даже заправка их будет, наверное, другая. И другие люди выслушают незнакомого офицера, который был когда-то хозяином здесь, а через минуту-другую забудут о его посещении. Все, что случилось с ним в первый год офицерской службы, останется дорого и вечно памятно лишь ему самому да тем, которые тогда снова окажутся разбросанными по свету, как были разбросаны до службы в армии…

— Ну, полезем, что ли? — Петриченко тронул Зайцева за локоть, кивая на открытые люки танка. — Ты ж грозился регулировки проверить.

— Полезем, — буркнул Зайцев.

Ермаков догадался: их деликатно оставляют со Стрекалиным с глазу на глаз, и еще раз убедился — в одной роте не существует тайн.

Они отошли от танка, сели рядышком на отвал старого капонира. По пути Ермаков сломил сухую былинку и в раздумчивости чертил ею по твердой земле.

— Возьмите меня с собой, товарищ лейтенант, — сказал вдруг Стрекалин.

— Не стоит и разговора заводить. Кто ж позволит? Да и служить-то тебе осталось каких-нибудь месяца полтора-два… Другое дело важнее, Василий, и оно обоих нас касается. Через два-три дня я уже далеко буду, а не хочется мне, чтобы в первом моем полку и вообще где-то после меня остался недобрый след.

— Да что вы, товарищ лейтенант! Если некоторые ребята недолюбливали вас за то, что много требовали, так вы не держите обиды. Как узнали, что вас переводят… Да чего там говорить, вы гляньте — будто потерянные ходят!.. Тяжеловато бывало, это конечно, а только с вами никогда и ничего не страшно. Для солдата главное, чтоб с командиром ему — хоть в огонь. И вы справедливый — все говорят…

— Погоди, Василий, я не девушка, не надо меня комплиментами угощать… В последние дни я вот все думаю, отчего, например, ефрейтор Стрекалин, прежде самый рассудительный и уравновешенный человек во взводе, стал временами на неуправляемый танк смахивать? Отчего?

Стрекалин молчал, опустив голову.

— Значит, сам не задумывался?

— Вы насчет Петриченко, что ли? Так я все рассказал сержанту, старшине и капитану Ордынцеву… В то воскресенье, когда вы меня в город отпустили, и рассказал. Да на моем месте, товарищ лейтенант, любой не стерпел бы. Он потом сам говорил мне — из-за разбитой, мол, бутылки разъярился… Даже извинения просил. Я тоже извинился. А он говорит: «Запомни, Вася, как только набедокуришь, я тебя в ту же каптерку запру — и ты пищать не смей». Я согласился, но ему долго ждать придется.

Ермаков, не выдержав, рассмеялся, потом, посерьезнев, спросил: