Но на Ларису точно столбняк нашел. Не находилось слов, не было сил начать, вымолвить хотя бы звук. Если бы он спросил! Почему он замолчал, почему!

– Ты… – голос Артема неуловимо изменился, точно он принял нужное решение. – Ты будешь петь каденцию в нашем дуэте? Я имею в виду вторую картину.

Лариса почувствовала, как тает ее последняя надежда. Надежда на понимание и спасение. Что ж. Так даже лучше. Она бросилась в свою страсть, как в омут, с головой, ни с кем не посоветовавшись, никого не спросив. И отвечать за все будет одна.

– Буду, – твердо проговорила она, слыша вновь обретенные чистоту и звучность голоса.

Эту каденцию, небольшой, колоратурный вокализ в окончании дуэта, Лариса придумала сама, еще в самом начале репетиций Верди, и рискнула показать свое сочинение Лепехову. Тот остался очень доволен и убедил ее исполнить на премьере дуэт в своей редакции. Сначала Лариса смущалась, но потом освоилась и стала петь каденцию на каждой репетиции. В последнюю неделю у Ларисы в вокализе что-то разладилось, перестали браться верхние ноты, и она стала подумывать, чтобы пропеть дуэт с Артемом в том виде, какой он имел изначально. Однако окончательного решения Лариса так и не приняла. До этой самой минуты.

– Точно буду, – повторила она и, не дожидаясь, пока Артем откроет перед ней дверь, толкнула ее сама и вошла в зал.

Ничего не случилось. Не сверкнула молния, не грянул гром, она не упала замертво. Глеб стоял прямо перед ней у самой сцены и улыбался, приветливо и лучезарно. Улыбался ей. И смотрел прямо на нее, не сводя ласковых, темных глаз.

Ошибка? Выдумка? Бред? Но тогда кто? Кто?!

Лариса не спеша подошла, положила руку на обитый бархатом бортик сцены.

– Отлично выглядишь! – Глеб едва заметно скользнул взглядом вокруг и снова перевел его на Ларису. – На все сто! Тебе идет красный цвет.

Я его терпеть не могу, – холодно проговорила Лариса, стараясь неуловимо проследить за тем, кого пытался поймать глазами Глеб в набитом артистами и музыкантами зале. Но сделать это было невозможно. Кругом сновал народ, каждый был занят своим делом, никто не обращал на них ни малейшего внимания.

– Послушай, – Глеб понизил голос, – мне очень стыдно за вчерашнее. Ей-богу, это правда!

«За какое вчерашнее?» – едва не вырвалось у Ларисы, но она продолжала молчать, спокойно и выжидающе глядя на Глеба.

– Я знаю, я вел себя, как последняя свинья, – он обнял ее за плечи. Сначала осторожно, потом, не встретив сопротивления, уверенней. – Пожалуйста, прости. Давай все забудем. Просто ты явилась без предупреждения, наговорила всяких сверхъестественных вещей… Ну сама подумай, похож я на убийцу ребенка? – Он жизнерадостно улыбнулся. У Ларисы по спине прошел холодок.

Оборотень. Как тот юноша из старинной легенды, который днем бывал милым и обаятельным, а по ночам превращался в огромного белого волка и подстерегал на дороге все новые жертвы. Чего он хочет от нее? Молчания? Но ведь она ясно дала понять ему, что не собирается заявлять в милицию о том, что знает. Или он все-таки не понял? Не поверил? Решил подстраховаться на всякий случай.

– Так ты меня прощаешь? – прошептал Глеб ей в самое ухо. – А, Ларискин?

– Да, – едва разлепив пересохшие губы, выдавила Лариса.

– Это хорошо, – обрадовался он и снова поспешно скользнул взглядом по залу. Видимо, на этот раз он заметил кого-то, потому что поспешно отодвинулся от Ларисы на некоторое расстояние. – Ладно. Сейчас пора готовиться к прогону, а после поговорим. Я сегодня вечером намерен тебя навестить. Не против?

Увидим, – сухо пообещала Лариса. Ей внезапно показалось, что кто-то пристально смотрит прямо на нее. Ощущение было не новым. После встречи с Бугрименко оно возникало уже бог знает в какой раз.

Она быстро обернулась. Никого. Чуть поодаль от сцены Мила о чем-то оживленно спорила с Саприненко. У левой кулисы тихонько беседовали Артем и Женька Богданов. Прямо из центра зала на Ларису задумчиво глядел Лепехов, теребя короткие, жесткие усы.

– Давайте начинать, – крикнул он, встретившись с Ларисой глазами.

Труппа послушно поползла за кулисы. Осветители включили прожекторы. Музыканты в оркестровой яме затянули нестройное и заунывное «ля».

Лариса спохватилась, что, придя почти позже всех, не успела переодеться, но, вспомнив, что Лепехов в последнее время больше не настаивает на каждодневной репетиции в костюмах, махнула рукой. Завтра еще прогон, уже настоящий, генеральный. Завтра она и отрепетирует при полном параде. А сегодня – не это главное.

Ей казалось, что она стала машиной. Послушной, умной машиной, идеально верно и правильно отрабатывающей нужные движения, знающей, где ей вступить, какой сделать жест, как взять дыхание.

Она касалась Глеба своим телом, изображала трепет в его объятиях, подставляла губы для поцелуев и… ничего не чувствовала. Это напоминало наркоз, при котором оперируемая часть плоти не чувствует боли, а лишь противно немеет. Лариса дала себе установку победить владевший ею страх перед Глебом, и страх умер под натиском воли. Но вместе с ним умерло еще что-то, ценное и жизненно важное, обратив Ларису из человека в робота.

Так прошли почти четыре часа репетиции, идущей с небольшими перерывами. Она спела все, вплоть до каденции, чисто, идеально чисто и точно, как, пожалуй, не пела никогда.

Наконец, мертвую Джильду вынесли в мешке, Риголетто пропел над ее телом свою последнюю, трагическую арию, оркестр взял заключительный аккорд. На сцене наступила тишина.

Лариса оперлась на руку Артема и поднялась, в ожидании глядя на Лепехова. Тот казался мрачным и угрюмым, каким его редко видели певцы.

– Ну что, как? – подал голос Саприненко.

– Скверно, – лаконично ответил Лепехов.

– Почему? – изумился Богданов. – По-моему, солисты пели грандиозно. Особенно Лара. Кажется, она сегодня решила заткнуть за пояс Монсерат Кабалье. Фантастическая техника.

– Верно, – согласилась Мила.

– На черта мне нужна ее техника! – неожиданно взорвался Лепехов. – Я вас спрашиваю, зачем мне эта говенная техника, если за ней совершенно отсутствует душа! Лара, милая, ты что, нездорова сегодня?

– Здорова, – едва слышно проговорила Лариса, мечтая провалиться сквозь деревянные подмостки. Лепехов прав, абсолютно прав. Глупо было надеяться, что он не заметит ее состояния, польстившись на безукоризненное звучание вокала. Опера – это не только вокал, это еще и театр.

– А по-моему, больна, – отрезал Мишка и сокрушенно взялся за голову. – Ну как же так! На предпоследней репетиции! Что с тобой случилось? Ведь ты играла гениально, пела точно жила! Я нарадоваться не мог, не верил в собственную удачу, хвалил себя за то, как угадал с ролью. И что ты творишь? – Он обвел больными, круглыми глазами притихшую труппу, приблизился к сцене. – Я умоляю тебя, завтра так не поступай! Как угодно, но верни то, что было. Иначе у меня будет инфаркт. Или инсульт. Или и то и другое одновременно. Виновата в этом будешь ты. Поняла?

Лариса кивнула. Слова Лепехова не казались ей фарсом или оскорблением. Нет, она знала, что так и будет. Мишка вкладывал в «Оперу-Модерн» всего себя без остатка, и не дать на сцене ожидаемого им результата означало попросту загубить его. Во всяком случае, заболеть от огорчения Лепехов действительно мог. С ним такое иногда случалось.

– Все свободны, – устало объявил Лепехов. – Попрошу завтра собраться заранее, не забывайте, что это главная и последняя генеральная репетиция. На нее приглашено много людей, так что считайте, что это почти премьера, – едва договорив, он повернулся спиной к сцене, на которой стояли певцы, что выражало крайнюю степень режиссерского недовольства.

– Ну уж это положим, – тихо пробормотала за Ларисиной спиной Мила, имея, вероятно, в виду, что премьера все же отличается от репетиции, пусть даже и генеральной.

Лариса молча, ни на кого не глядя, побрела за кулисы. Ей хотелось дождаться, пока основная масса труппы разойдется, и только потом спуститься в зал. Она боялась, что придется с кем-то обсуждать адресованные ей лепеховские замечания, давать какие-то объяснения по поводу своего самочувствия и настроения. Делать все это она была не в силах.