Двенадцатого мая судили и вкатали семь лет с отбытием наказания после войны. Такая тоска меня взяла — за что? Виноват, но семь лет, шутка ли? Я ведь добровольцем, у меня броня была…
— Как же дальше пошло?
— Как? Стал рядовым. Как раз началось отступление через Дон, на Кубани тоже отступали. Зашли в станицу Ивановку, заняли оборону у речки. Наша бригада на левом берегу, немцы на правом. Мост мы взорвали — в нашем районе была кладка. Вечером перенес я миномет ротный на другой берег, выбрал место, окопался, запасся гранатами, ручной пулемет притащил. Немцы перед рассветом полезли. Так, подпустил я их метров на семьдесят и зафугасил из пулемета — они залегли, тогда я как врежу из миномета… Они отступать, а я опять из пулемета. Потом забрал миномет, пулемет, перешел через речку по кладке и подорвал ее противотанковой.
Иду через кукурузу… Навстречу Батя: «Кто разрешил тебе переходить на ту сторону?» «Вылазка увенчалась успехом, — говорю, — так что обсуждению не подлежит». Батя усмехнулся, подозвал начштаба. «Вызови прокурора. Пусть дело Житняка пересмотрит». И ко мне: «Жинка есть?» — «Есть». — «Ты как ее обнимал, крепко?» — «Ну, крепко». — «Вот так и винтовку свою должен крепко держать».
Судимость с меня сняли. И еще за вылазку получил медаль «За отвагу»… Вот так…
Мы забираем с собой раненого и уходим. Вслед нам из житняковского дома несется песенка и бренчание на пианино:
Ночью прорвалось несколько наших судов со специальным заданием вывезти раненых. По сути, это первая крупная эвакуация. Два катера и тендер причалили в районе школы. Прибежал Халфин — парикмахер, он там дежурил.
В проливе в это время шел бой. Наши корабли намеренно завязали схватку с быстроходными баржами, чтобы дать возможность проскочить катерам.
Эвакуация! Что за тяжкий труд!
Вначале нужно вытащить раненых из блиндажей и погребов. Потом бегом, спотыкаясь в темноте, падая в воронки, нести их на носилках, плащ-палатках на берег к школе. Спуститься с ними в убежище — глубокую траншею: на берегу оставлять нельзя, вдруг обстрел. Из траншеи снова поднимать и тащить к катерам. А попробуй, когда катер бросает туда-сюда, нести тяжелораненого по скользкой палубе! Неосторожное движение — крик, стон.
В этот раз ходячие самовольно стали лезть на катера, создали затор. Старморнач Туляков с матросами бросился наводить порядок.
Слышно, Шура кричит:
— Куда ты, паразит, лезешь? Тяжелых оставляй, а тебя бери?!
Тендер к берегу не подошел. Чтобы добраться к железной коробке-барже, нужно войти в воду по пояс, а то и по грудь. Мы выстроились цепочкой — от траншеи до тендера. Опять громадина Давиденков стоял у самого тендера и подавал раненых на палубу, а там моряки подхватывали и опускали их в узкотрюмный люк. Все делалось в бешеном темпе. Прожектор шарил по проливу. Один раз луч полоснул и по берегу. Счастье, что возле берега было множество ранее подбитых судов, среди них и затерялись прибывшие катера. Когда прожектор осветил нашу зону, Туляков крикнул: «Ложись!» И все, кто был на берегу, в воде, на палубе, замерли. Дрожащий луч, обманувшись, опять скользнул в море. Если б немец обнаружил, было бы кровавое месиво.
— Грузи быстрей, не задерживай! — командовал Туляков.
У причалов мы каких-нибудь полчаса, а кажется, проработали сутки. Руки будто выкрученные из суставов, в глазах — круги; мокрые, разозленные, хрипим, поминаем бога и мать, но темп прибавляем. Ну, кажется, все. Погрузили! Катера ныряют во мрак. Мы не уходим с берега. Бой в проливе продолжается. Сумеют ли катера проскочить?
ГЛАВА XIII
Только утром узнали, что катера благополучно добрались до Большой земли. Отправили пятьдесят своих раненых, а мне казалось — больше.
Когда теперь будет следующая эвакуация?
Нефедов пока саперов не прислал, и мы сами: Колька, я, Конохов и санитары, — сняв шинели и пояса, лопатами, кирками, ломами ковыряем землю. Хотим через весь двор прокопать траншею, связать сараи, землянки с операционной. За клубом есть заброшенный бассейн — его переоборудуем для укрытия раненых. Вполне годится.
Копать трудновато: камень, песок. И главное, стенки осыпаются.
— Глянь-ка, горобцы тоже окапываются, — говорит Петро.
Воробьи, спрятавшись от ветра под стеной сарая, барахтаются в песке, ввинчиваются грудками, смешно вертя хвостиками. Ветер добирается и к ним — пичужки вспархивают. В песке остаются луночки, которые тут же исчезают.
Ветер засыпает песком глаза, уши…
— Как в Махачкале, — откашливается Колька. — Ров противотанковый помнишь?
Разве забудешь! Сорок второй, когда немец подошел к Кавказу. Душные тревожные ночи, частый вой сирен. Над затемненным городом урчали вражеские самолеты, бахали зенитки, осколки градом тарахтели по крыше общежития. Санитарные поезда приходили каждую ночь — мы выгружали раненых. А днем без роздыха копали за городом противотанковый ров. От Тарки-Тау к морю. Страшный ветер. Мы роем, кровавые водянки на руках, а ветер засыпает. На следующий день начинай все сначала.
Горели грозненские нефтехранилища — в Махачкале падали черные дожди. Все-таки мы выкопали ров. Потом, зимой, там проходили занятия по военной подготовке.
Лазали по-пластунски, бросали учебные гранаты, волочили пулеметы. Мороз. Метель. Одежда паршивенькая — легкие пальтишки, ботинки. Промерзали до костей. После занятий в общежитие идти не хотелось: там не топлено. Накрывались двумя матрацами на ночь. Как-то подняли шум. Пришел директор.
— А в окопе солдату сидеть легче?
И мы притихли.
Студенты — горцы из аулов привозили иногда вино. Тогда мороз был не так страшен.
— «Ал-шараб» помнишь, Колька?
— Хорошее вино… Густое, сладкое.
Во дворе появляется Шахтаманов. Везет тачку, нагруженную рельсами.
— Ты бы сейчас «Ал-шараб» не хотел выпить? — останавливает его Колька.
— Вах-вах! — старшина выворачивает белки глаз. — Это, по-нашему, черная кровь. И плов из барашка… Да?
Немец ведет обстрел. Кладет мины у дамбы, где копают солдаты.
— Шахтаман, рельсы на дамбе берешь? — спрашивает Дронов.
— Базар ходил…
— К тому говорю, бегаешь по открытому месту. Прихлопнуть могут.
— Я не боюсь… Я аварец.
— Кто у тебя дома остался? — спрашивает у Шах- таманова Конохов.
— Мать старый один. Брат на фронт. Знаешь, какой наш аул? Близко неба живем. Станешь на саклю, смотришь — горы кругом, внизу речка быстрый Кой-Су… Солнца много, орех много, яблок много. Овец на кутанах пасут. Зурна поет… Войну кончим — приезжай в аул Урада́. Бузу наварим, барашка зарежем…
— Нас много, одного барана не хватит.
— Для кунаков все будет…
Шахтаманов с тачкой направляется к бассейну. Лопаты скрежещут о куски красно-бурой руды. В глубине попадаются донышки, ручки глиняной посуды, смешанные с черным пеплом.
— Вроде, деньга, — говорит Дронов, вытаскивая из пепла плоский темно-зеленый кружочек.
— Ну-ка, дай, — протягивает руку Конохов. Смачивает кружок слюной, протирает рукавом, рассматривает.
— Античная монета, эмблема — виноградная кисть.
Мы тоже глядим.
— Здесь город греческий был — Нимфей, — продолжает Конохов. — Две тысячи лет назад. Сейчас на этом месте семьдесят дворов… А был город. Вольный. Монету свою чеканил. Афины с ним считались.
— А еще что ты о нем знаешь? — интересуется Колька.
— Да многое знаю… Вижу его, как тебя.
Замечаю в Игоре ту же ошалелость, что и на Тамани, когда читал мне Гомера.
Он начинает рассказывать, и мы, как завороженные, видим вместе с ним: в синюю бухту входят острогрудые парусники… Залитые солнцем холмы… Мраморные колонны храма Деметры… Террасами сбегают виноградники и сады. Рыночная площадь гудит. Мешки с зерном. Груды мяса. Копченые осетры. Вино. Гремят бубны, заиграли кифары и флейты. Закружились в танце девушки в виноградных венках. О, эйя, эйя!