— Хватит, — сказал Джим, — возьми-ка тоном ниже и дай отдых нашим ушам. Людям есть о чем подумать, ведь не одни же у нас пьянки да гулянки на уме.
Они оделись.
— А ну, тихо, — предупредил Джим. — Сюда идет лучший друг рабочих.
Подошел толстяк подрядчик; его туловище напоминало воздушный шар, над которым покачивался шарик поменьше — красная щекастая рожа. Он выплюнул табачную жвачку прямо в пустой ботинок Джима.
— Бабы вы, а не рабочие — десять футов за весь день. Хотелось бы мне знать, чем вы тут, прах вас возьми, занимаетесь? Сосете соску?
— Ну, хозяин, — торопливо сказал Олбрайт, — мы стараемся изо всех сил. В лепешку разбиваемся.
— Верней, баклуши бьете? Ладно, норма теперь будет десять футов, только вырабатывать ее вдвоем.
— Вдвоем? — в испуге вскрикнули они одновременно.
— Да. Один роет, второй — вывозит. Миллер так уже попробовал со своими макаками, ничего, получается, значит, выйдет и у вас.
— Только мы после этого и вправду в макак превратимся, — сказал Джим.
— Это невозможно! — запальчиво выкрикнул Трэси.
— Заткнись. Я лучше тебя знаю, что возможно, а что нет. Трэси и Холбрук, Марелло и Олбрайт, — вот на такие пары я вас разобью.
— Но послушайте…
— Я все сказал. Здесь полным-полно бетонщиков и уборщиков породы, которые зубами вцепятся в любую работу. Так что выколачивайте десять или катитесь к чертям.
— Нет уж, — взорвался Трэси. — Плевал я на твою говенную работу. Я ухожу.
— Возражений нет, — сказал подрядчик. — Не вздумай только сызнова ко мне заявляться, если тебя прикрутит. Кто еще последует его примеру?
Все молчали. Джим стиснул кулаки. «Сволочь, — прошипел он сквозь зубы. — Чтоб у тебя все кишки полопались. Чтоб тебя…» Он швырнул в свой шкафчик куртку и ботинки и вышел на улицу, где уже сгущались сумерки. Его заполнил мрак, беспросветный мрак, который наливал свинцовой тяжестью тело. На остановке перед виадуком, когда в трамвай набились рабочие с бойни, он ожесточенно протолкался к дверям и направился в буфет «Безалкогольные напитки». «Неразбавленное виски», — распорядился он. Трэси хорошо качать права, у него ни жены, ни детей. Их и не стоит заводить, если хочешь оставаться человеком. Уродуешься тут из-за паршивых этих денег… Правда, я бы не сказал, что зря. — Он вспомнил о Джимми. — А что у меня есть, кроме ребят?
Звякнули брошенные на стойку две монетки, и он тотчас же, как живую, представил себе Анну, пересчитывающую его получку. «Вот стерва баба, что с ней творится? Называется вроде жена, а какая она мне теперь жена? Скажет слово, а у меня уже так руки и чешутся долбануть ее по башке».
Ему показалось, на противоположном тротуаре промелькнула Мэйзи, но он не был уверен, что это она. Никто не выбежал встречать его к калитке, он вошел в закопченную кухню, словно в могилу попал. Анна даже не подняла головы.
В соседней комнате Бесс заливалась пронзительным плачем, а Бен, стараясь ее успокоить, фальшиво что-то подвывал. Воняло мокрыми застиранными пеленками и пригорелой едой.
— Обед готов? — спросил он хмуро.
— Нет, еще нет.
Молчание. Ни он, ни она не говорят ни слова.
— Эй, послушай-ка, эта дохлятина хоть когда-нибудь перестанет вопить? Человеку иногда, знаешь ли, нужен отдых.
Ответа нет.
— У тебя тут на кухне смердит. Я выйду на крыльцо. И пусть заткнется наконец это отродье, а то я спячу от нее. Поняла? Спячу, и конец.
Хорошо Трэси качать права, жена и детишки не виснут у него на шее как ярмо. Ему-то можно языком трепать, какая него забота, кроме как нализаться да девчонку подцепить.
К тому же Трэси еще молодой, зеленый, ему всего только двадцать лет и на глазах у него до сих пор шоры, надетые, когда он еще был стригунком, и он не видит, что кругом творится, и верит всей этой бодяге насчет «открытой-перед-каждым-из-нас-дороги», и «возможности-возвыситься», и «если-вы-в-самом-деле-хотите-работать-дело-всегда-найдется», и «сильной-индивидуальности», и еще чего-то про «погоню-за-счастьем».
Ничего-то он не понимает, желторотый, вот и отказался от всего, отказался от работы и решил, что он бросает этим вызов судьбе, — я, мол, мужчина, я не от всякого согласен брать деньги, я хочу жить по-человечески. Жизнь, мол, не только в том, чтобы цепляться за любую работу и выкладываться до дна, стремясь эту работу сохранить, и смиряться ради этого со всяческими унижениями. Вот он и отказался, желторотый дуралей, того не понимая, что работа — это соломинка и каждый человек (потому как ему нечего продать, кроме своей рабочей силы) — утопающий, которому волей-неволей приходится за нее хвататься, спасая свою постылую жизнь.
Итак, он отказался, еще не зная, что работа — Господь Бог и что молиться недостаточно, надо ради Нее жить, ради Нее трудиться, павши ниц, и принимать от Нее все, ибо Она воистину — Господь Бог. И все сущее подчинено Ее Божественному Промыслу, так что остается лишь склониться перед Ней в земном поклоне и благодарить ее за милосердие к тебе, жалкому грешнику, которому нечего продать, кроме своей рабочей силы. Итак, он отказался, желторотый (не ведающий, что творит), отрекся от Господа Бога, стал атеистом и обрек себя на адские муки, и Всемогущий Бог — Работа (пресытившись их поколением) никогда не обратит взор на заблудшего, разве что изредка, на несколько дней, и он узнает в полной мере, что значит быть отступником, он узнает, как лишиться мелочей: отполированных чистильщиком штиблет, одежды, сшитой на заказ, билетов на бейсбольный матч и девушки, любимой девушки, и смеха, и приятной отрыжки после сытной еды, и уверенной походки, когда ты шагаешь, расправив плечи, высокий и гордый. Он познает в полной мере адские муки ног, шаркающих по мостовой, робко ступающих по коврам, немеющих, когда ты подолгу торчишь перед чьими-то стульями, а в ушах жужжит не умолкая: нет-работы-нет-работы-сегодня-снова-нечего-делать, — вытянешь мелкими глотками кофе — потом на улицу, скользишь по обледенелой мостовой; браток, десяти центов не найдется (об этом даже сочинили песенку), а груженные бродягами товарные поезда все идут и идут на север, восток, юг и запад (тебе не нужно наводить об этом справки у дорожной полиции — об этом что есть мочи орет твоя собственная утроба, твои собственные, стосковавшиеся по работе руки), спой же песенку о голоде, о зимней стуже «четыре ниже нуля», а у тебя дырявые карманы и тебе некуда податься, о ночлежках, обжорках, о чаше слез и о засохших коржах, испеченных три недели назад, и о том, как резвятся твои незадачи, все умножаясь и умножаясь (ты и не думал, что в аду так скверно, а?).
О, он отлично все поймет. У него даже не будет возможности обзавестись женой и детьми, которые ярмом повисли бы у него на шее и заставили бы пресмыкаться перед Всемогущим Господом Богом — Работой. (И я думаю, это не так уж скверно, Джим Трэси, потому что даже на благочестивых, ведущих себя осмотрительно и падающих ниц, обрушивается Ее гнев, ибо «много званых, но мало избранных» и не «воздается ли за грехи отцов (которым нечего было продать, кроме своей рабочей силы) их сыновьям»; и не такое уж большое удовольствие смотреть, как твоя старуха проводит свой век в воркотне и тревогах, и не такое уж большое удовольствие смотреть, как твоя ребятня, разбухшая от благотворительного крахмала, повторяет за учителем сонно и нараспев: «Мы-богатейшее-государство-в-мир-рре»).
Итак (не ведая, что творит), он отказался от работы, желторотый, полагая по своей желторотости, что работы кругом хоть пруд пруди и, поверив сказкам для сопляков, решил, что человек не должен льститься на всякое барахло, бросил вызов Всемогущему Богу — Работе, и адские муки в полной мере постигнут его, и он познает, познает уж все до конца, ковыляя в шеренге каторжников, скованных одной цепью в штате Флорида.