Спали солдаты вповалку. Кто как: Кто так же, как и предусмотрительный Кузьма Колядёнков, накрывшись шинелью, кто плащ-палаткой, а кто и чистым звездным небом да туманом, густо наплывавшим с пруда: Роса лежала на бледных лицах спящих, на окрестных травах, на листьях деревьев, неподвижных, как статуи. И храп стоял над селом Пречистое Поле воистину богатырский. Так спят только после трудной работы иди дальней тяжелой дороги. И было у них и то, и другое.

Кузьма прикрыл глаза, но спать не спал, не хотел, не мог. А глаза сами от тяжести век смыкались время от времени. Нелегкий день выдался, что и говорить, редкий день, вот и затворялись глаза. «Так там же и веревки понадобятся, — озабоченно подумал Кузьма Колядёнков, — много веревок. Так, без снасти, его не возьмешь. Там его за столько-то лет ялом да болотиной будь-будь замуровало». Кузьма вздохнул неспокойно и перевернулся на другой бок. Теперь его душу, как заноза, жгло нетерпение. «Придут ли? — думал он. — Григорий, может, и слухать не станет. Не до того ему нынче. Надо ж так случиться, господи боже ты мой. А и послухает Григорий Ивана, где мы в такую пору веревок столько раздобудем? Коноплю-то, гляжу, нынче не сеют, пеньку не мнут. Э-э-хо-хо, хо-хо, грехи наши… А надо бы, ох как надо Лебедю голос его вернуть. Вернуть да на небеса поднять. Разве ж место Лебедю в болоте? Не место ему там. Нет, не место. С какой стороны ни подумай — не место. Господи, а сколько ж их, таких-то болот, по всей России-матушке! подумал вдруг сокрушенно Кузьма. — Эх, а и правда, сколько ж их, витязей, по таким-то болотам лежит! Сирот. Безголосых».

Часовой, все время медленно расхаживавший меж спящими, остановился и распрямил сутулую спину. Кузьма тоже насторожился, привстал на локте и увидел, как тот медленно потянул с плеча ремень винтовки. Штык к винтовке был примкнут, и она казалась длинной, как колодезная шогла.

— Стой! Кто идет? — послышался несердитый окрик младшего Асеенкова.

И тут же из темноты ракит ему ответили испуганно и разноголосо:

— Костик? Это ты, Костик? Ты ж пусти нас, Костик, на наших мужиков поглядеть.

«Бабы, никак, пришли», — догадался Кузьма Колядёнков, и губы у Него сразу высохли, и он все никак не мог даже облизать их — одеревенели, не слушались, язык, как чужой, цеплялся, прилипал. Он задержал дыхание и стал прислушиваться, хотел расслышать в тех голосах голос своей Анны.

— Пусти, Костик. Экой ты… Мы хоть одним глазком взглянем на них. Взглянем только. Взглянем и пойдем по дворам.

— Не положено солдата тревожить. У солдата и так сон короткий.

— Да как же так, Костик, сынок, неужто и вправду не пустишь? Ты ж не чужой нам, Костик, — уговаривали вдовы часового.

— Я ж сказал — не положено.

— Вот заладил. Не положено… А ты, пропусти, хоть и не положено. Ты ж не где-то на чужбине, а в селе родимом. А, Костик?

Часовой молчал.

— Дарья, — после некоторого замешательства зароптали вдовы обеспокоено, — хоть, ты, Дарья, упроси его. Ты-то вот, Дарья, глядишь на него, на своего, а нам что ж, нельзя? Не полагается?

— Костя, — вздохнула там же, в ракитовой темноте, Дарья Асеенкова, — пропусти. Они не потревожат их. Поглядят, шинельки поправят и уйдут. Нам теперь поглядеть на вас, рядышком побыть — и то счастье.

Уже опоясало горизонт на востоке бледно-розовой каймой, завиднелись дальние поля и дороги, и матовые недвижные ржи, будто мраморные, где громко, на всю силу, били без умолку перепела. И Кузьма Колядёнков, прикрывая уже крепче и желаннее веки, подумал, что нет, видно, не придут. Должно быть, в то самое мгновение его и тронули за плечо, и Кузьма увидел наклоненное к нему лицо Ивана Филатенкова, а неподалеку часового, снова похожего на горбатый столб (не пустил-таки баб), и еще пятерых мужиков. Они стояли и о чём-то разговаривали. Курили. И смотрели на большак, в поле. «Не иначе как про Лебедя толкуют», — екнуло в груди у Кузьмы, и он торопливо, и в этой торопливости чувствовалась некоторая виноватость, что вот заспал-таки их приход, встал, стряхнул шинель и, застегивая хлястик, спросил: «Что? Идем?» «Идем», — подтвердил Иван. «Тогда вот что. С пустыми руками туда не пойдешь, веревки нужны. Багор тоже Лопаты», «Есть. Все есть. Пока ты тут спал, мы и отряд сформировали, и экипировались. У Ивана Шумового все нашлось. А багор с пожарного щита на магазине сняли. Красный, как…» — Иван сдержанно засмеялся; по всему было видно, что и его захватила идея вызволения Лебедя из каменского болота; а может, на Христину могилку опять захотелось. Кто его знает. Кузьма потер ладонью глаза и спросил: «Прокопчина разбудили?» — «Разбудили. Он как услыхал про колокол, и спать не ложился. Вон он, руками шире всех размахивает. Утопил Лебедя, сукин сын, а теперь… Шумят, командует. Ну и народ!» — «А что Прокопчин? Ему приказали кресты пилить, он и полез. И спилил. Приказали колокол на станцию доставить; он и тут рад стараться. Что ж тут поделаешь?» — «Интересно все же, как это такое разное, противоположное, можно сказать, а все я одном и том же человеке гнездится, уживается». — «Очень просто. Такие, как Иван Прокопчин, завсегда новой жизни рады. Они ж как дети все равно. Им объявили о светлом будущем, указали, что, мол, там, бегите. Они и вправду покидали все и побегли в ту пустыню сломя голову. Дети. Они даже не спросят, не взыщут потом с того, кто обманул их. Вот ты сегодня погляди на него, на Прокопчина, — он же больше всех стараться будет. Ну и слава богу. Значит, Лебедя мы поднимем». «Нам, главное, найти его, — отозвался Иван Филатенков. — Найдем, зацепим, а там уже проще будет. Иван, Христин племянник, трактор подгонит с прицепом. Если сами не осилим, то трактором вытащим. Главное, найти».

Заря вызревала скоро. Когда мужики вышли на выгон, большак уже был виден до самого леса, и лес чернел вдали отчетливо, как подведенный углём.

На горбовине большака кто-то вдруг вспомнил про Осипка и сказал, что надо бы посмотреть, как он там ночует, а может, концы давно отдал. Да черт бы, мол, с ним, если и отдал, ответили ему, но подумали немного, помешкали и все же свернули с большака к окопу. Они молча подошли и заглянули в глубину его. Но никого и ничего там не было. Они не увидели даже дна окопа, потому что и дна там не было. И вначале все невольно отпрянули, отступили кто на шаг, кто на два, и переглянулись. «Чтой-то такое, мужики, а?» — «Во-она как ему отрыгнулось…» — «Место». — «Не, мужики, а чтой-то, на самом деле? Как все равно провалился куда, а?» «В Америку. Куда…» — пошутил один, но этот его три не поддержали. Помолчали согласно. А помолчав, другой, стоявший ближе всех к обрыву затоптанного и почти сровнявшегося с пашней бруствера, сказал: «Провалился. Канул Осип Дятлов. Не удержала его земля наша».

Один за другим подошли снова и решили покричать в образовавшийся колодец. Кто-то лег животом на рыжий бруствер, укладывался долго, видно, побаивался бездны, но потом свесил вниз седую голову и, багровея шеей, крикнул. За ним

Иван Прокопчин прогудел, встав на корточки и сложив трубой широкие ладони. Голоса их уносились далеко, будто камни в пропасть падали. Но никто не отозвался ни тому, ни другому, как ни прислушивались. Тогда тот, что лежал на животе, снял с плеча моток веревки, распустил узел и бросил конец в черную прорву, еще перекликающуюся утихающим эхом их голосов, изломанных расстоянием и пространством и потому похожих на какое-то жутковатое улюлюканье. Веревка скользнула по краю бруствера, стремительно пошла вниз, потом выпрямилась, дрожа и покачиваясь, но и она дна не достигла.

Григорий Михалищин тем временем стоял поодаль и курил. Он поглядывал то на дорогу, то на набухающую за щербинами дальнего леса зарю, готовую вот-вот прорваться еще более ярким светом, то на село в другой стороне, потонувшее в сумерках покуда еще сонных ракит и садов.

«Во, братцы, смерть какая бывает», — сказал Иван Федотенков и ковырнул носком сапога комок земли; комок, тот так же стремительно, как и крик, ринулся вниз, но никто не услышал звука его падения или какого-либо другого звука.