Придя домой, Анатолий Петрович напился чаю, еще раз тщательно проанализировал все, убедился, что его никто не видел или, по крайней мере, не обратил на него внимания, и заснул спокойным крепким сном. Правда, перед тем, как заснуть, он немного вроде как грезил, — четко видел сначала больницу, в которой недавно был, потом тропинку, потом избушку, в полутьме которой спал сном младенца Трофимов. Именно после этого Выговцев спокойно заснул.
5. Из записей врача-интерна Анатолия Петровича Выговцева
Вопрос: Что вы понимаете под космическим мироощущением?
Ответ: Свое мироощущение. Ну как бы это объяснить? Вот вы идете, а через вас проходят радиоволны, всякие там поля — магнитные, гравитационные, и я знаю, какие еще. Для вас это только информация, а я их чувствую. Причем не просто чувствую факт их наличия, а свою к ним сопричастность. Я не наблюдатель процесса, я его часть, причем часть необходимая. Вам наверняка не понять, как можно ощущать разбегание галактик или взрыв сверхновой своим кровным делом. Не профессиональным, а жизненным. Не понять? Мне тоже. Я ведь филолог и так мало знаю о космосе и процессах в нем. Оттого и мучаюсь, не поникаю, а спросить не у кого. Ну вот, к примеру, дурацкий вопрос: «Какое было время до того, как времени не было?» Когда вещество Вселенной стягивается в точку, время в ней останавливается. А вокруг? И вообще — что вокруг? Мысленный эксперимент — предыдущая вселенная. Более того — именно та галактика, которую мы считаем своей. Но предыдущая. И в ней — цивилизация, невообразимо могущественная, зародившаяся на такой же зеленой и радостной планете; как наша Земля, и сделавшая такими же радостными и зелеными сотни других планет. Она могущественна более, чем можно себе представить, но зато мы можем представить предел этого могущества. Для этого надо осознать, что процессы расширения и сжатия — есть процессы жизнедеятельности вселенной. А теперь вопрос очевидный — если прекратить в человеке процессы обмена и мышления — будет ли это живой человек? Если цивилизация достигает могущества, способного остановить естественную жизнедеятельность вселенной, не убьет ли она вселенную? И возможно ли выжить сколь угодно великой части, убившей свое целое? Что значит «вселенная сжимается»? — сжимается материя в каком-то пространстве. И если, допустим, великая цивилизация стала нематериальной частью этого пространства, то она могла пережить и сжатие вселенной и «большой взрыв» и новое расширение?
Пока Выговцев перечитывал записи и заметки, Трофимов продолжал сладко спать. Окно в избушке, грязное до чрезвычайности, практически не пропускало света. И наступление утра, а затем и дня не тревожило беглеца. Ему по-прежнему снились сны, похожие и на явь, и на бред. Трофимов был уверен, что разница между ними, разница не по сути, а только по восприятию человека. Хотя рассуждать на эти темы он мог только с двумя людьми — Выговцевым и Наполеоном, Николаем Ильичем Смирновым.
С детства наслушавшийся анекдотов о сумасшедших и вооруженный самыми хаотическими и отрывочными знаниями о психологии человека вообще й ее патологии в частности, Трофимов сначала боялся своих сопалатников, даже этого безобидного старичка. Однако постепенно (началось это со снов) он начал кое-что понимать. Сон, первый в череде снов, доведших его до сумасшедшего дома, впервые Трофимов увидел давно. Он снился раз пять или шесть, каждый раз повторяясь в мельчайших, уже виденных подробностях и обрастая новыми. Но начинался сон всегда с одного и того же.
…В орденском замке Крейсцензее все было готово к заутрене. Он, Трофимов, то есть замковый эконом Вернер фон Штайн, поднялся на знаменитую башню и вгляделся в предрассветную, серую от тумана мглу. Нет, не воссияло солнце веры истинной в этом языческом, болотистом и холодном краю! И не его, брата Вернера, в этом была вина. Простые железные латы и белый плащ с крестом — символ смирения и твердости в вере — что же еще, Господи? Даже здесь, на башне, наедине с небом, он оставался братом Вернером, «Вернером-праведным» по определению юного Гуго фон Гугенброка. Если бы еще эта мелкая поросль захиревшего рода не вкладывала в свои слова столько яда!.. Впрочем, он может только подозревать, но никогда и ничего не докажет… Брат Вернер перекрестился. Чего не докажет? Он сам не узнал бы в себе того, проклятого, изгнанного и осужденного, лишенного огня и воды любой христианской страны. Как бишь его звали? Фра Джироламо Неапольский?.. Вернер фон Штайн пожевал губами и хотел было произнести это имя вслух, но спохватился. Даже здесь, даже наедине с богом, который и без его слов все знал, он не смел произнести свое настоящее имя. А в чем, собственно, вина того францисканца? Что они понимали, тупые и напыщенные, члены капитула монастыря Святой Бригитты, предавшие его суду Наместника Божия! А он жив, стоит на башне с тяжелым моргенштерном, выкованным в подземных мастерских Мариенбурга. Проклят — и жив! Отлучен — и под знаменем с черным крестом поведет свой отряд во славу божию и ордена. Слава тебе, Господи, ныне и присно и во веки веков!
Но были минуты… Голодный, оборванный, пробирался он через Италию и Германию, а впереди него летела грозная слава богохульника и вероотступника. Специальный отряд сопровождал его десять дней, тщательно следя, чтобы ни один христианин не заговорил с ним, не подал ему глоток, воды. Ломоть хлеба от восхода до заката и вода из придорожной канавы полагались ему в дороге. А на ночь отряд располагался вдали от селений. Его связывали и укладывали так, чтобы до проклятого не доставало тепло костра. Но он, фра Джироламо Неапольский, засыпал со смехом. И его не посмели убить, все же устрашились явленной силы Господа, к которой в отчаянии воззвал узник в подземельях замка святого Ангела! И когда секретарь трибунала уже готовился объявить приговор, в содержании которого не было сомнений даже у крыс, швырявших под ногами, из воздуха в полутьме, возник топор. Раскаленный добела, испуская искры, повис он над головами членов Трибунала. Фра Джироламо знал, как под масками побелели лица судей. И даже до него, стоящего на коленях, притянутого к полу чугунной цепью, долетел сухой жар пылающего металла. Только один из членов трибунала, тощий и безжалостный кардинал Спинелли, нашел в себе мужество воззвать к силам света и заклясть дьявольское наваждение. Однако топор не пропал, и ясно стало всем, что не князя Тьмы это знак, а послание свыше.
— Жизнь его — мне! — прозвучало в подземелье печально и прекрасно.
Трибунал не посмел ослушаться приказа, как бы ни сомневались его члены в происхождении знамения. Слишком низко над их головами висел топор! И фра Джироламо смеялся, вспоминая с каким трудом произнес секретарь слово «изгнание» и с какой яростью он посмотрел на поднявшего голову узника.
На исходе десятого дня их путешествия разразилась буря. Командир отряда, суровый и безжалостный вдвойне — и по натуре, и от кочевок в полях и лесах, — приказал привязать изгнанника к придорожному дубу, а сам увел отряд в ближайшее селение. Воистину, это была ночь! Казалось, Господь покарал землю за ее грехи новым потопом. В непрерывном грохоте грома и блеске молний как тростники гнулись дубы, помнящие еще поступь римских легионов. В бессильном порыве тянули они к привязанному узловатые ветки, чтобы вцепиться, растерзать — но не доставали. А он хохотал и, запрокинув голову, пил, пил, пил чистую, сладкую, посланную ему с неба воду! Все демоны ада тучами проносились по небу, и каждая новая вспышка являла миру новую харю врага человеческого, яростную и ужасную. Но не было им дано задержаться хотя бы на миг. Новый порыв господнего ветра гнал их прочь, вдоль дороги, туда, откуда пришел изгнанник. А изгнанник смеялся. Под утро дождь размочил веревки, и бешено бьющийся фра Джироламо растянул их и скинул! Рассвет, мутный и холодный, застал его уже далеко от дороги.
Несколько дней изгнанник пробирался на восток, избегая селений. Он знал, что командир отряда, страшась гнева Церкви Воинствующей, поднимет на ноги округу и приметы его будут знать все от последнего пастуха до владетельного сеньора. У него не было никаких приспособлений для охоты, не было трута и кресала. Колючие заросли изорвали его одежду. Слава богу, в лесах еще были ягоды и орехи, а в ручьях вода. Но в неизреченной милости божьей всему есть предел. И когда, поскользнувшись на мокром камне, фра Джироламо упал и растянул ногу, он взроптал: