— Утёнок? Ларион?

— Ларион Петрович, он самый. Он у нас после оккупации председателем сельсовета был. Помер. Вот уже три года, как помер. Трудно умирал Ларюшка. Мучился. Ох, мучился. Внутренности, говорят, гноем да сукровицей через рот выходили. Неладно хулить покойника, но скажу, как он тут над нами председательствовал. Бывало так: приедут к нему из Крестов или из Ковалевки, попросят кирпича на печку, узелок с самогоном и. закуской под стол ему пододвинут, он и разрешал церкву крушить. За выпивку все дозволял. Бьют, бьют, рушат кувалдами да ломами, а из десяти кирпичин, может, только один цельный и добудут. Церква наша, Всех Мучеников, ты ж знаешь, старая была. В старину строил и хорошо, добро. Да, так-то и было: напоят Ларюшку, а сами, фарисеи, на стены. Ведь они, ироды, что натворили — кости енерала Проженцова по лугу раскидали, царский, мол, прихвостень, народный ксплуататор. А енерал тот, говорили старые люди, еще в ту Отечественную, когда протнву француза еще, за нашу родимую землицу кровушку проливал. Говорят, ранетый в Пречистое Поле и приехал, и лечился тут. Вылечился — опять на войну. Тогда тоже часто воевали. И с новой войны привезли его сюда уже в гробу. Солдаты привезли. На лошадях. Так старики помнили. Плохого бы енерала в такую даль, поди, не повезли. А кому он угождал больше, царю или Расее, еще подумать надо. Хоронили вот солдаты, а не царь.

— Склеп Проженцова, значит, им замешал? И до него добрались, — Григорий запрокинул голову, красное зарево коптилки металось по потолку, оклеенному белой бумагой или обоями, вылинявшими до такой белизны. — Его ж никто никогда не трогал. Даже когда кресты с куполов срезали, когда колокол снимали. Народный эксплуататор… Идиоты.

— Ларюшка все, Ларион Петрович командовал. Он тут командовал, антихристова сила. Он да Осипок Дятлов.

— Да, Ларион, нашел таки ты себе ровню.

— Не говорят плохо о покойнике, да хороших слов на его помин нет, — Павла повернулась к двери, в темный угол, и, опершись рукой на лавку, добавила: — Антихрист ты был, Ларион Петрович. Прости меня, господи. — Павла утёрла косячком подшальника уголки рта и уже тихо, сцепив под сухими грудями руки, сказала: — Потому, видать, и помереть хорошо не помер. Неправильно прожил, плохой смертью и помер. А я тогда, помню, пошла воды принести, гляжу, кирпичина серед дороги лежит, белеется. Нагнулась, думала, книжка какая, тогда много книжек пораскидали, пожгли. А это вот она, матушка.

— Кто ж это такая, Павла? Женщина какая-то. С ребенком. Красивая.

— Пресвятая Богородица с Сыном. Видать, ночью ковалевские или крестовские мужики кирпичи с церкви возили да уронили с воза Богородицу. И кирпичи, и иконы, и все что ни попадя, все, злодеи, волокли. Думали пречистопольским добром разбогатеть на веки вечные. Разбогатели… Когда Петра Кунёнок потом загорелся, Анюшечка благая ходила по деревне и кричала: ковалевцы, окаянные, все погорите, нечистые ваши души! У кого, мол, печи и фундаменты из Всех Мучеников складен, все пеплом в небеса завьюжитесь! И правда, через год не то другой три хаты разом в Ковалевке сгорело и в Крестах одна. Милиция приезжала, разбирательство учинили, что да как, по всей форме. Анюшечку благую допрашивать на Новоалександровскую возили. То-то ж слова ее неразумные припомнили. Она еще хужей после того раза стала. Напугали. Видно, что напугали. Они ж как с людьми разговаривают… Да только никого и не нашли. Нервы последние Анюшечке стратили, и все. А Иван мне Шумовой говорил, что таких-то, как Анюшечка, они и не имели правд забирать да допрашивать. Только с согласия родных. Иван, тот не сбрешет, Иван законы знает. А они родных и пытать не стали, загнали в машину, как овечку, и увезли.

Глава третья. НОЧЬ ПЕРЕД РАССВЕТОМ

В ту ночь Осип Матвеевич Дятлов долго не мог уснуть. Еще засветло, почувствовав в теле какую-то лень и немоту, повалился на лежанку, подсунул под голову скомканную, сбитую тяжелыми кулаками в бесформенную клочковатую кучу подушку, но сон не пришел ни сразу, ни погодя чуть, ни потом, когда и радио перестало говорить, обозначив напоследок размашистым гимном полночь. А тут еще собака затрубила за прудом, тварь поганая, да так пронизывала, что ажио кишки в нутре заворачивались, зауркамили обиженно, будто Тесно им там стало.

Осипок поднял голову, почувствовал тяжесть, которая в последнее время стала вроде бы и привычной, да только разве ж привыкнешь к тому, что стар стал, что, годы потянули за бороду да к земле? Тяжесть захватила затылок, надавила, там что-то натянулось и хлыстануло, будто жилка какая лопнула. И забилось, зажгло, а в висках зазвенело разноголосо надтреснутыми колокольцами, и перед глазами залетали фиолетовые мушки. «Ах ты, что ж это», — подумал испуганно Осипок, и губы у него пересохли, зашершавели, как у больного. И еще подумал вдруг, что так-то вот когда-нибудь прихватит серед ночи и помрешь, и не станет его, Осипа Матвеевича Дятлова, на свете. Дом останется, добро, хозяйство, земля… Вот и пересмягли губы от такой жестокой и настойчивой мысли, и во рту стадо еще суше. Нечасто думал Осипок о том, что придет он, тот неминучий срок, что всем так природою назначено однажды родиться, однажды и умереть, и каждый раз сердце запекалось страхом, морщилось, дрожало, и все в нем, еще не особенно старом, еще сильном человеке, протестовало против той несправедливости, которая могла рано или поздно, а может, и прямо сейчас, вот-вот, безо время настигнуть и окончательно, насовсем приткнуть его к земле.

Собака опять завыла за прудом. Осипок все же собрал силы и встал, оперся о холодную никелированную спинку кровати, постоял немного, потом, шатаясь и скрябая по полу незавязанными оборками белеющих в ночи кальсон, подошел к окну и, прежде чем затворить его наглухо, чтобы не слышать больше этого тянущего за жилы воя, налег животом на подоконник и высунулся на улицу. Пахло смородиной и какой-то душной травой, которая, Осипок давно заметил, особенно слышна была по ночам. Но что за трава такая, он не знал. Вот и, жизнь прожил, и всю ее, со всех сторон, посмотрел и понюхал, а травку эту, какую-нибудь пустяковую былинку, от, которой только и проку, что, запах густой по ночам, не узнал. «Так и смерть придет, за плечом встанет, и оглянешься, а не узнаешь», — с дрожью подумал Осипок. Не знал Осипок и того, отчего это нынче корова пришла с полей как благая, ведро с пойлом опрокинула, старуху боднула. Вон стонет теперь старая за переборкой, тоже, видать, не спит. И молока мало дала. Да и какое дала — негожее, с кровью. Так и велел старухе в свиной чугун вылить. Сглазили небось скотину. Или по змеиному следу прошла. «Надо, — подумал он, кряхтя, — завтра Павлу Михалиху позвать, чтоб глаза корове промыла да в углу покропила. Небось не пойдет. Ничего, коня к осени посулю, пойдет. Как ни вертись собака, а хвост позади. А может, пастух ударил?» И Осипок, упорно превозмогая в себе немощь, стал вспоминать, кто же нынче был в пастухах. Но мысли его были прерваны совершенно неожиданным, хотя и незначительным на первый взгляд происшествием. Но для Осипка все, что происходило возле его усадьбы, тем более в такую пору, ночью, было значительным.

Кто-то прошел вдоль штакетника. Осипок затаил дыхание, вгляделся изо всех сил. У него даже голова кружиться Перестала. Какое-то время он видел за белеющей полосой штакетника высокую темную фигуру человека, одетого во что-то длинное, похоже, в пальто или плащ. «Да ктой-то там сметает», — подумал он, и другой его мыслью было: затворены ли на завалку ворота, а то, чего доброго… С добром о такую пору не приходят. Потом, пообвыкшись, он решил выйти во двор и покараулить ночного ходока.

Накинув на плечи фуфайку и тихо; чтобы не скрипнула, не дай бог, ни одна, ни другая дверь, вышел на крыльцо. Двери не скрипнули, не выдали хозяина, недаром он так щедро смазывал время от времени автолом петли. Автола у него в сарае целая десятилитровая канистра стоит, у шоферов командированных за бутылку самогона выменял вместе с посудиной. «Еще б они у меня вякнули», — подумал довольно Осинок и босиком, даже не подвязав оборок, пошел по бетонной стежке к калитке, белевшей невдалеке под нависавшей сиренью.