Вскоре они вернулись. По той же дороге, тонко застланной отдыхающей пылью. А за ними шли их отцы, Василий Прасолёнков и Сергей Степаненков, и еще трое в неподпоясанных, видно было, что. только что натянутых на потные тела гимнастерках.
Спящих разняли и по одному перенесли в дом. Там им промыли марганцовкой раны, перевязали и уложили на кровать и на диван. Федора Зенюкова трясло. Медичка Александра Григорьевна, тоже прибежавшая вскоре, сказала, что у него малярия. Она разжала ему ложкой зубы н просунула таблетку. Федор на мгновение очнулся, — медленно разжевал таблетку и, морщась, проглотил ее судорожно. Через несколько минут и он успокоился и, закрыв серые с синеватым отливом веки, задышал ровно и глубоко, без содроганий и стонов.
А на другое утро косили. С вечера отбили, наладили косы, а чуть рассвело, Иван Полеухнн, заступивший в полночь в караул, разбудил Пречистое Поле, качнув тяжёлый, покрытый холодной мелкой росой язык колокола. Лебедь отозвался сдержанным гулом, осыпая со своих плеч стылые капли. Этого было достаточно, через несколько минут заскрипели калитки, там и сям послышались, хрипловатые спросонья, грубые голоса, хрюкнул где-то внизу, будто в овраге, мотор трактора, затрещал глупым однообразным треском и погодя, натужно преодолев в себе какой-то барьер, заработал успокоение и надежно. Потянулись, со всех сторон заполняя улицу живым говорливым половодьем, мужики с косами. Шли и шли, покачивая крутыми плечами. Много косцов пробудило и снарядило в луга в то утро Пречистое Поле.
А как косили они! Как косили они в то утро! Ах, как косили, боже ты мой! Они косили и плакали. Плакали от обиды, что столько сенокосов прошло, миновав их.
— Дядя, что ты плачешь? Дядя?
Одни из братьев Степаненковых, Карп, косивший самый бугор заливного луга, где трава была такая, что косы не протащить, оглянулся: девочка лет четырех-пяти стояла позади него и смотрела зелеными, прозрачными на солнце глазами из-под льняной, ровно, как трава, подстриженной челки. Карп Степаненков осторожно потрогал тугую, еще вчера вечером смененную матерью вот этой белоголовой девочки повязку, повязка держалась крепко, и сукровица, кажется, больше не сочилась, воткнул в землю косье, присел и подозвал к себе девочку. Та послушно, словно только и ждала того, подошла и повторила свой вопрос, и потрогала мокрые щеки Карпа Степаненкова.
— А плачу вот… Плачу… — только и было ответа. Девочка вздохнула сочувственно, дернула плечами, и только теперь Карп увидел в ее руках небольшой узелок.
— Что это там у тебя? — спросил он.
— Мама прислала, — ответила девочка. — Сказала, отнеси солдатику. И еще она сказала, чтобы ты, дядя, после покоса зашел к нам.
— После покоса? Зачем?
— Она перевяжет твою раненую голову.
Он смотрел в глаза девочки и думало том, какие ж красивые дети пошли у пречистопольцев.
Девочка вздохнула, потрогала пуговицу на его гимнастерке, улыбнулась, что, видимо, означало: я тебя, дядя, не боюсь — и спросила:
— Дядя, ты правда солдат?
— Солдат, миленькая, — кивнул он. — Солдат. Тут все солдаты. Вон и папка твой тоже солдат.
— Папка? Разве он тоже солдат? У него же нет такой одежды, как у тебя. Солдаты должны быть в форме, — наставительно сказала она.
— В форме? Это верно. Но он снял ее.
— Когда?
— Ты тогда еще не родилась. Давно это было. Понимаешь? Служба у него кончилась, он пришел домой и снял свою форму. Что ж ее дома носить? А моя форма… Разве ж это форма? Была форма…
— И дядя Вася Тоже солдат? — опять спросила девочка, глядя на Василия Прасолёнкова, тоже отдыхавшего неподалеку.
— Да, и он солдат, детка, — ответил Карп.
— И дедушка Ваня тоже, что ли?
— И дедушка Ваня.
— Он же старый! А солдаты должны быть молодыми.
— Это он теперь состарился. А был и молодым Он был очень хорошим солдатом. Ты попроси его когда-нибудь, он тебе расскажет.
— А Митька?
— Митька? Это который?
— А вон, который с вашей Степанчихой дружит. Вот он.
— Митька? Митька тоже, когда вырастет, станет солдатом.
— Да? А разве так бывает, чтобы весь народ солдатом был?
— Бывает. В нашем народе, видишь, так и ведется. Солдат солдата сменяет.
— Как это?
— Одни гибнут, другие поднимаются. Одни старятся, другие растут.
Девочка понимающе кивнула головой. Она больше ничего не спрашивала. Увидела на скошенной травинке какого-то пёстрого жучка и стала разглядывать его и что-то шептать. Видимо, заклинание какое-то.
Карп встал, оглянулся и окликнул брата. Тот подошел, отирая клоком травы косу. «Гляди, Гриш, девочка какая беленькая». Григорий Степаненков воткнул косье рядом, отвел жало в сторону, достал кисет и, протягивая брату аккуратно оторванный клочок газеты, ответил: «Это ж Шуры, племянницы нашей, внучка. Родня».
Глава десятая. СХОД
Сенокосили два дня кряду. Четыре зари без роздыху. Травы напластали пропасть, только суши, не зевай. Выбили и некоей, выволокли беременям и на чистое и растрясли под жарким солнцем. Запарило в пойме и на лесных лугах и в лощинах, запахло сладко и желанно. Первое сено уже остожили, ладно прибрали до зимы, и было уже на что оглядываться пречистопольцам, уходя потемну в село на ночлег.
В один из дней, на несколько часов оставив дела, проводили на кладбище умерших.
Вернувшись с кладбища, Григорий Михалищин вошел в дом, постоял в нем, вслушиваясь в тишину, и вышел, будто услышав в той тишине такое, чего невозможно было выдержать.
В сарае отыскал косу, осмотрел ее, оттер наждаком от рыжего налета ржавчины, отбил полотно, замочил в ручье рассохшееся косье и пошел к мужикам. Не вынесла его истерзанная душа одиночества в доме, разом опустевшем без Павлы, будто осеннее поле, зализанное холодными неприкаянными ветрами и дождями и, казалось, навсегда покинутое людьми.
На лугу встал вслед за Иваном Филатенковым и молча пошел за ним, и долго косил, не поднимая головы, пока пот не застлал глаза. Иван тоже молчал, только оглядывался время от времени, то ли старался не упускать дистанцию, то ли по другой какой причине.
Уже под вечер, затупив косы в последний раз, пречистопольцы кто пешком, кто на машинах и тракторах, кто на мотоциклах и велосипедах, словом, кто как вернулись в село и стали собираться у холма под Лебедем на сход.
Собирались долго, но зато уж пришли все. Даже столетние старики, о жизни которых и вовсе забыли, по такому случаю, какого в Пречистом Поле, кажись, век не бывало, ожили, сползли с печей и полатей, умыли закоростевшие лица, зачесали давно не чесанные бороды, надели пиджаки с Георгиевскими крестами и потускневшими советскими орденами и медалями и потихоньку, в сопровождении правнуков и другой родни, заколтыхали на луговину в центр села.
Народ прибывал и прибывал, подбивался к толпе, охватывая полукольцом холм под Лебедем.
Председатель сельсовета Степан Петрович Дорошенков разыскал электрика, что-то пошептал ему, и через несколько минут от ближайшего, шагов За сто, столба тот и двое солдат, кто именно, в загустевшей темноте уже не разобрать было, размотали катон белого, как лозовая заболонь, провода, перекинули его через звонницу, приладили патрон, и над площадью мигнул и вспыхнул, заколыхался размашисто яркий свет огромной, похожей на прожектор лампочки. Провод осторожно протянули назад, лампочка поднялась выше и зависла под самым колоколом. Люди поднимали головы, и теперь им казалось, что Лебедь увеличился в размерах, он занимал теперь все небо над белой, как печь, стеной звонницы.
Из сельсовета, тоже по распоряжению Дорошенкова, принесли стол, застелили его куском красной материи, и Степан Петрович, потирая загрубевшие от топорища и косья широкие ладони, с нетерпением ждал, когда народ наконец соберется и станут, по обыкновению, вначале покашливать, а потом требовать, чтобы начинали. Люди, между тем, все подходили и подходили. Кто пробирался через мерцающую папиросными огоньками толпу и садился впереди прямо на землю, кто приставал к миру сзади, кто сбоку. Солдаты смешались с сельчанами, родными и близкими, и сейчас их почти невозможно было различить. Только братья Степаненковы и Федор Зевюков стояли отдельно, поодаль, и, молча, терпеливо ждали, что будет, изредка беспокойно блестя глазами по сторонам. Свежая повязка на голове Карпа Степаненкова светилась, отражая свет лампочки, воздвигнутой на звонницу. Да и тех, увидел краем озабоченного глаза Дорошенков, вскоре увели под руки, втолкнули в людскую гущу.