— Нет, Осип, не пощадят тебя мужики. Не простят. Ладно. Отвечай на следующий вопрос: паек в кооперации как участник войны й как имеющий ранение тоже получаешь? А? Говори!

— Получаю. Дают ведь. Решение такое приняли. Объявили: так, мол, и так… Я и получаю.

— Исправно дают?

— Исправно. Сам председатель сельсовета, сам Степан Петрович Дорошенков за этим следит.

— Ну и шкура же ты, Осип, — брезгливо, сквозь зубы процедил Григорий и разжал пальцы. Грузное тело Оснпка осело на землю. — Шкура. А хорошим пулеметчиком был. Ну, ладно. Иди. Вставай и иди.

— Куда?

— Куда хочешь. И вспомни до утра все, что на совести у тебя. Судить тебя будем.

— Как — судить?

— Так. По законам военного времени. Расскажешь людям все.

Григорий ушел. Когда утихли за надворными постройками его громкие шаги, Осипок с трудом поднялся и, кряхтя и держась за поясницу, поплелся к дому. Раза два или три наступил на оборки кальсон, они трещали и, видимо, пооборвались, и Осипок уже не обращал на них внимания. Если бы сейчас кто-нибудь даже запалил его недавно построенный здесь, на отшибе, словно на хуторе, дом или добротные надворные постройки, сараи и хлева, полные скотины и домашней птицы, он, должно быть, тоже не обратил бы никакого внимания. Только когда он добрался до крыльца и обессилено повалился, рассудок стал возвращаться к нему понемножку.

«Как же так, — рассуждал Осипок. — Григорий же Михалищин погиб. Да погиб он! Там, на Десне, и остался. И Ванька Филатенков, дружок его, тоже. Оттуда никто не выбрался. Никто. Только разве что я один. И то… выбрался… из навоза в дерьмо… Как же так? А пришел… И голос его, и шинель вроде его, и лицо. И не постарел совсем. Э-э, да это ж не иначе как что-то со мной не того. Михаленок погиб, убит, и похоронка на него приходила», — убеждал он себя, и в какое-то время ему, Осипку, стало даже весело, оттого, что вот с больной головы такое могло попритчиться серед ночи. Он потрогал надорванный ворот нательной рубахи, и вновь жестокая ясная мысль парализовала, обессилила его сознание: да, да, да-а… пришел… пришел… черед его, видно, и вправду пришел…

Долго караулила его судьба. То обходила, будто на потом откладывала, а йотом вроде и забывала о долгах, то миловала, то трепала опять и опять, но всегда удавалось вывернуться, изловчиться, и опять — оседлывал свою жизнь, и погонял ее, погонял., На что уж тогда, в сорок первом на Десне, или потом, когда немец неожиданно слабеть стал, отступать, приперла она его, под самое горло петлю подвела» а все же удалось вырваться и все опять сначала начать.

Сначала… Как это — сначала?

Осинок открыл глаза, но ничего не увидел. Пахло мылом и сырой, начавшей преть тряпкой. Принюхался. Запах прели был резким, приторно-кислым. Подумал с возвратившейся к нему прнвыиной злобой: знать, старуха забыла тряпку из-под таза вытащить да на тыну развесить как следует, все лень ей, ступе, Нагнуться. Видать, которые уж сутки преет, пол1 портит. Так, гляди, и грибок какой пойдет… Эх, да что теперь тряпка? Какая, к чертям собачьим, тряпка? Теперь вся жизнь, считай, кувырком да кубарем. А сначала уж ее не начать. Не начать. «Невозможно такое, — думал Осипок, — чтобы жил, жил, года наживал, детей, седину, грехи, и грехи тоже, все не без греха, а потом взял разом — хрясь! — и пересек, Как жердь топором, с одного маху, и — сначала. Это только кажется порой, что забыть прошлое можно и можно все сыэнову начать. На Самом деле так: свою, свою разъедннственную жнэнь всю жизнь живешь… Чужую-то не переймешь. И захочешь, а — не переймешь».

Годы прошли, будто на быстрых конях прокатили. А не забылись вот. Спаленное долго пахнет.

«А может, и ничего, — вдруг промелькнуло у него в воспаленном сознании. — Может, и обойдется? Потаскают, постращают, поплюют в глаза, да и отпустят душу на покаяние?. Пускай, мол, доживает старик, ну его, дескать, к черту. А что мне ихние плевки? Что? Плевок, он хоть и виснет на вороту, да и это ничего, его вытереть можно. Вытер, и все. — И нет ничего. Будто и не было. А каяться заставят, так я и покаюсь. Покаюсь. Не впервой. Перед силой-то… А там?.. Там поглядим еще. Он, Михаленок-то, не навек пришел. Знаю, чего он пришел. Пришел и уйдет. Оттуда навек не возвращаются».

Но тут же ему толкнуло в голову, что оттуда и вовсе не возвращаются. А Гришка Михаленок вернулся. Вернулся… Да… и за грудки вот его уже подержал. И рубаху разорвал, гад.

И погрозился еще, что и Иван Филатенков тоже придет, и все, все пречистопольцы. «Михаленок и тот сразу налетел, — подумал Осипок, — а Иван, видать, как узнает про все, так сразу бить станет. Он всегда надо мной надсмехался, все, бывало, цеплял. А может, их встренуть? Встренуть как следует? В поле где-нибудь? В чистом месте, чтобы сховаться некуда было. А? Они ж без оружия идти будут. Без оружия, вот в чем штука… Михаленок же без оружия, значит… А у меня… Ага, вот я их на большаке и встрену. Винтовка-то лежит. Цела винтовочка. Берег. Как знал, что сгодится. Вот и долежалась до своего часа. Только бы патроны, тово, не стратились. Не отсырели бы. А то ж они точно придут. По мою душу. Придут и — как ягненка… Я им приду, мать их!..»

Осипок повернул набок свое грузное, вспотевшее тело, отдышался, собрался с силами и сел. Сил в его теле было еще много. Годы хоть и потрепали его, но сил — нет, не отняли.

Он посидел немного, встал. Огляделся. Теперь кое-что можно было уже разглядеть, если вглядываться попристальнее, не спеша. Кусты сирени неподвижно чернели в конце белой бетонной дорожки, пряча такую же белую калитку и. высокий островерхий штакетник. В небе светили звезды, редкие, крупные, как все равно вымытые осенним дождем картофелины на пашне.

Осипок встал, просунул в надорванную прореху рубахи руку и холодными дрожащими пальцами почесал грудь. Пекло там, внутри, донимало. «Да что ж теперь, — Осипок сплюнул на пол липкую, как кровь, слюну. — Будь что будет. Оно и так бывает: тучи, тучи, а дождя и не капнет».

Он сошел с крыльца, постоял возле калитки, перегнувшись через нее и вглядываясь в конец аллеи. Луна отдежурила, зашла, и теперь в ляпах, особенно внизу, ничего нельзя было разглядеть. Где-то там лежал большак, его не было видать в этой кромешности, казалось, что все там, в полях, было залито черной неподвижной водой. «Скоро начнет светать, — смекнул Осипок, — перед рассветом всегда так зрение слепнет. Будто кто дегтем по глазам мажет». Опять завыла за прудом собака. И теперь он только злорадно усмехнулся, прислушиваясь к ее вою, то набирающему высокую надрывную ноту, то падающему в басовитый гудящий рокот. Теперь он знал наверное, что нынче у них не выгорит. Ничего. Теперь он снова почувствовал себя хозяином Пречистого Поля. «Вот только винтовку нужно вытащить да проверить. Долежала до своего часа, кормилица».

Когда переезжали в новый дом, когда перевозили все свое годами долгими нажитое добро — столы, стулья, горшки, чугунки да сундуки, — Осипок первым долгом перенес сюда свою винтовку, полученную им еще тогда, в декабре сорок первого года, в Новоалександровской полицейской управе вместе с новенькой черной шинелью и голубой повязкой. Надежная была винтовочка, безотказная, ловкая, словно по его руке и плечу и сделанная. В чужой, правда, державе, да что ж с того? Сколько раз она его выручала. Из хорошей стали она сделана, хорошим деревом обделана, по хитрому уму и умелой рукой. У немцев все было хорошее. Только шнапс был дрянь. Хуже нашего самогона. «Куда хуже, — вспомнил Осипок и потер грудь. — Слабый, как брага». Шинель он поносил порядком, прожег даже в одном месте, когда выбивали из Раменского леса партизанский отряд, так что пришлось немного подрезать, подкоротить полы. Потом, когда уходил через фронт, бросил ее в болото. Завернул камень потяжелее, обмотал куском проволоки — и в прорву. А винтовочку сберег. Закрыли железом крышу, чердак глиной замазали, засыпали опилками, он сразу и перенес ее. Почистил, смазал автолом, завернул в холстинковую тряпочку и закопал в опилках под срехой в самом углу, куда только ползком и можно было проползти.