И это было в памяти человека, висящего на кресте. Никогда не было оргии гладиаторской резни — только один раз, когда Спартак, в холодной страсти гнева и ненависти, указал на двух Римских патрициев и сказал:
— Как поступали с нами, так поступят и с вами! Идите на песок с ножами и голыми, чтобы вы узнали, как мы умирали ради назидания Рима и удовольствия его граждан!
При этом сидел Еврей, молча слушая, и когда обоих Римлян увели, Спартак повернулся к нему, и все же Еврей промолчал. Великие узы, между ними возникла глубокая связь. В течении многих лет, в ходе многих битв, небольшая группа гладиаторов, бежавших из Капуи, уменьшилась. С них был особый спрос, и горстка, которая выжила как вожди огромной рабской армии, были спаяны вместе.
Теперь Спартак посмотрел на Еврея и требовательно спросил:
— Я прав, или я не прав?
— То, что правильно для них, никогда не подходит для нас.
— Пусть сражаются!
— Пусть они сражаются, если хотите. Пусть они убивают друг друга, но это больше повредит нам. Это будет червь, питающийся нашими внутренностями. Мы с тобой — гладиаторы. Давно ли мы говорили, что уничтожим даже память о парном поединке с лица земли?
— Так и будет, но эти двое должны сражаться…
Так оно и было, краткие воспоминания человека, пригвожденного к кресту. Красс заглянул ему в глаза, и Красс смотрел на его распятие.
Великий круг замкнулся. Красс отправился домой спать, потому что он бодрствовал всю ночь, и, как и следовало ожидать, устал. И гладиатор висел, потеряв сознание от боли в пробитых гвоздями руках.
IV
Прошло почти час прежде, чем сознание вернулось к гладиатору. Боль была как дорога, и сознание путешествовало по дороге боли. Если все его чувства и ощущения были натянуты, как кожа барабана, то теперь в барабан били. Музыка была невыносимой, и он проснулся только для познания боли. Он ничего не знал о мире боли, и боль была целым миром. Он был последним из шести тысяч своих товарищей и их боль была похожа на его; но его собственная боль была настолько огромной, что ее нельзя разделить или подразделить. Он открыл глаза, но боль была красной пленкой, которая отделила его от мира. Он был похож на куколку, гусеницу, личинку и кокон состоял из боли.
Он приходил в себя не сразу, но волнами. Повозка, которую он знал лучше всего была колесницей; он ехал ушибаясь, возвращая колесницу обратно в сознание. Он был маленьким мальчиком в горах, и большие, чужие господа, цивилизованные, чистые, иногда ездили на колесницах, и он бежал по скалистой горной тропе, умоляя покатать. Он кричал, — О, господин, господин, дадите мне покататься? Никто из них не говорил на их языке, но иногда они позволяли ему и его друзьям сидеть на откидном задке колесницы. Щедрыми были большие господа! Иногда они давали ему и друзьям сладости! Они смеялись над тем, как маленькие, загорелые, черноволосые дети цеплялись за задок. Но достаточно часто, они гнали лошадей вперед, а затем внезапный рывок, отправлявший детей в полет. Ну, господа из западного мира были непредсказуемыми, и вы получали добро со злом, но когда вы падали с колесницы, это было больно.
Тогда он поймет, что он не был ребенком на холмах Галилеи, но человеком, свисающим с креста. Он понимал это местами, потому что весь он не принадлежал себе разом. Он понимал это руками, где нервы были белыми горячими проводами, и горячая кровь текла по его рукам, вплоть до искривленных горбом плеч. Он понимал это своим животом, где его желудок и кишечник превратились в яростные узлы боли и напряжения.
И толпы людей, которые смотрели на него, были волнами, реальными и нереальными. В этот момент его взгляд был не совсем нормальным. Он не смог сфокусировать его должным образом, и люди, которых он видел, сворачивались и разворачивались, как изображение под изогнутым стеклом. Люди, в свою очередь, увидели, что гладиатор приходит в себя, и они с нетерпением наблюдали за ним. Если бы это было просто очередное распятие, то в этом случае не было бы никакой новизны. Распятие было очень распространено в Риме. Когда Рим завоевал Карфаген, четыре поколения назад, он позаимствовал лучшее из того, что завоевала, система плантаций и распятие стали самыми заметными среди трофеев. Что-то в кресте с человеком, свисающим с него, увлекало воображение Рима, и теперь мир забыл, что он был Карфагенян по происхождению, и стал универсальным символом цивилизации. Там, где пролегали Римские дороги, туда приходил крест и система плантаций, парный поединок, презрение к человеческой жизни в рабстве и огромный драйв от выжимания золота из крови и пота человечества.
Но даже лучшее приедается со временем, и лучшее вино надоедает, когда выпито слишком много, и мучения одного человека теряются в муках тысяч. Еще одно распятие не собрало бы толпу; но здесь была смерть героя, великого гладиатора, лейтенанта Спартака, гладиатора на все времена, могучего гладиатора, пережившего Munera sine missione. Всегда было любопытное противоречие в роли гладиатора, раба, отмеченного смертью, боевой марионетки, презреннейшего среди презренных, но в то же время выжившего на кровавом поле битвы.
Поэтому они вышли, чтобы увидеть, как умирает гладиатор, чтобы посмотреть, как он будет приветствовать эту великую тайну, которую разделяют все люди, и посмотреть, как он будет вести себя, когда гвозди вонзятся ему в руки. Он был странным, тот, кто молча ушел в себя. Они пришли посмотреть, не заговорит ли он, и когда он не закричал, во время вбивания гвоздей, они задержались, чтобы посмотреть, не заговорит ли он, когда вновь откроет глаза в этом мире.
Он заговорил. Когда он увидел их наконец, когда образы перестали плавать перед его глазами, он закричал, страшный крик боли и агонии.
По-видимому, никто не понял его слов. Были догадки о том, что он сказал в мучительном всплеске звука. Некоторые ставили на то, будет ли он говорить или нет, и ставки были выплачены или не оплачены среди гневных дрязг относительно того, говорил ли он слова, или это просто стон, или он говорил на иностранном языке. Некоторые говорили, что он призывает богов; другие сказали, что он плачется своей матери. На самом деле, ничто из этого не было верно.
На самом деле он закричал, — Спартак, Спартак, почему мы потерпели неудачу?
V
Если каким-то чудесным образом умы и мозг шести тысяч человек взятых в плен, когда дело Спартака рассыпалось в прах истории можно было бы открыть, обнажить и разметить, чтобы стало возможно распутать запутанный клубок от распятия, до того момента, который привел их туда, если бы изобразить шесть тысяч карт человеческих жизней, стало бы ясно, что прошлое многих не слишком отличается. Таким образом, возможно, их страдания в конце были не слишком разными; это были общие страдания и они смешались, и если бы были боги или Бог на небесах, а слезы — дождем, то, наверняка, дождь продолжался бы дни и дни. Но вместо этого солнце высушило страдания, а птицы разорвали кровоточащую плоть, и люди умерли.
Этот был последним умершим; он был суммированием всех других. Его разум был наполнен суммой человеческой жизни, но в такой боли человек не думает, и воспоминания похожи на кошмары. Невозможно установить, почему они отложились в памяти или когда пришли к нему, потому что они не имели бы никакого смысла, кроме отражения боли. Но из его воспоминаний можно было бы отсортировать байки, и оставшиеся воспоминания перетасовать, чтобы создать шаблон, и в этом случае шаблон не будет слишком отличным от моделей других.
В его жизни было четыре периода. Первым было время незнания. Вторым — время познания, и оно было наполнено ненавистью, и он стал креатурой ненависти. Третий стал временем надежды, его ненависть окончилась и он познал великую любовь и товарищеское отношение к своим ближним. Четвертый был временем отчаяния.
Во времена незнания, он был маленьким мальчиком, и вокруг него было счастье и сияние пронизывающего солнечного света. Когда его измученный ум на кресте искал прохлады и бегства от боли, он обнаружил эту благословенную прохладу, вспоминая свое детство. Зеленые горы его детства было прохладным и красивым. Горные ручьи струились и сверкали, а черные козы паслись на склоне холма. Холмы были покрыты террасами и за ними ухаживали любящими руками, и ячмень рос как жемчуг, и виноград рос как рубины и аметисты. Он играл на склонах холмов; он бросался в ручейки, он плавал в великом, красивом Галилейском озере. Он бегал, как животное, свободное, дикое и здоровое, а его братья и сестры и его друзья обеспечивали общество, в котором он был свободен, уверен и счастлив.