НЕДОУМКИ-МУТАНТЫ
В накатывающих и отступающих наплывах сна стрелок говорил, обращаясь к мальчику.
— Нас было трое: Катберт, Жами и я. Вообще-то нам не полагалось там находиться, ведь мы еще, как говорится, не вышли из детского возраста. Если бы нас там поймали, Корт бы нас выпорол от души. Но нас не поймали. Я так думаю, что и до нас никто не попадался. Ну, как иной раз мальчишки тайком примеряют отцовские штаны: повертятся в них перед зеркалом и повесят обратно. Вот так же и здесь. Отец делает вид, будто он не замечает что штаны его висят не том месте, а под носом у сына следы от усов, намалеванных ваксой. Ты понимаешь, что я имею в виду?
Мальчик молчал. Он не промолвил ни слова с тех пор, как они углубились в расщелину, оставив солнечный свет снаружи. стрелок же, наоборот, говорил не умолкая — горячечно и возбужденно, — чтобы заполнить молчание. Вступив во тьму под горами он ни разу не оглянулся на свет. А вот мальчик оглядывался постоянно. В мягком зеркале щек парнишки, стрелок читал, как угасает день: вот они нежно розовые, вот молочно прозрачные, вот — как бледное серебро, вот — как последние отблески вечерних сумерек, а вот — темнота, ничего. Стрелок зажег факел, и они двинулись дальше.
Теперь они остановились. Разбили лагерь. Даже эхо шагов человека в черном не доносилось до них. Быть может, он тоже остановился, Или, может быть, так и несся вперед без ходовых огней по чертогам, залитым вечной ночью.
— Это все происходило один раз в году, — продолжал стрелок. — В Большом Зале. Мы называли его Залом Предков. но это был просто Большой Зал.
Было слышно, как где-то о камень бьют капли воды.
— Придворная церемония. Ритуал, — стрелок неодобрительно хохотнул, и бездушные камни отозвались гулким эхом, превращая звук смеха в этакий мерзкий хрип. — В стародавние времена, как написано в книгах, это был праздник прихода весны. Но, знаешь ли, цивилизация…
Он умолк, не зная, как описать суть изменений, стоящих за этим механизированным, мертвым словом: гибель романтики и ее выхолощенное плотское подобие, существующее только на искусственном дыхании блеска и ритуала; геометрически выверенные па придворных, выступающих в танце на пасхальном балу в Главном Зале — танце, заменившем собою безумную пляску любви, дух которой теперьтолько смутно угадывался в этих чопорных фигурах. Пустое великолепие вместо простой всеобъемлющей страсти, что очищала когда-то людские души.
— Они сотворили из этого что-то испорченное, нездоровое, — продолжал стрелок. — Представление. Игру.
— В его голосе явственно прозвучало безотчетное отвращение аскета. И будь там больше света, было бы видно, как он изменился в лице. Оно стало горестным и суровым, но сила его естества не ослабла, не дрогнула. Хронический недостаток воображени, который по-прежнему выдавало его лицо, был просто-напросто неподражаем.
— Но этот бал, — выдохнул он. — Этот бал…
Мальчик молчал.
— Там было пять люстр. Из прозрачного хрусталя. толстое стекло и электрический свет. Казалось, весь зал состоит из света. Он был точно остров света.
— Мы прокрались на старый балкон на балюстраде. Из тех, которые считались небезопасными. Но были еще мальчишками. Мы пробрались на самый верх. Надо всем. И смотрели на все сверху вниз. Я даже не помню, чтобы мы там болтали друг с другом. Мы просто смотрели — чесами.
Там стоял большой каменный стол, за которым сидели стрелки и их женщины. Сидели и наблюдали за танцами. Кое-кто из стрелков танцевал, но таких было немного и только самые молодые. Остальные же просто сидели, и мне казалось, что во всем этом ярком свете, в этом цивилизованном свете, они себя чувствуют неуютно. Их глубоко уважали, их даже боялись. Они были стражами и хранителями. Но в этой толпе вельмож и их утонченных дам они выглядели точно конюхи…
Там было еще четыре стола — четыре круглых стола6 уставленных яствами. Они вращались. Поварята сновали туда— сюда с семи вечера до трех ночи. Столы вращались, как стрелки часов, и даже до нас доходили запахи: жареной свинины, говядины и омаров, цыплят и печеных яблок. Там было мороженое и конфеты. И громадные вертела с мясом.
Мартен сидел рядом с моими родителями. Я их узнал даже с такой высоты. Один раз они танцевали. Мама с Мартеном. Медленно так кружились. И все расступились, чтобы освободить им место, а когда танец закончился, все им рукоплескали. Срелки, правда, не хлопали, но отец медленно поднялся из-за стола и протянул маме руки. А она подошла к нему, улыбаясь.
Да, малыш, это было мгновение перехода. Время — такое же, каким оно должно быть в самой Башне, когда вещи сближаются, соединяются и обретают силу во времени. У отца была власть. Его признали и отличили среди прочих. Мартен был из тех, кто признает власть за кем-то. Отец — из тех, кто действует. А жена его, моя мать, подошла к нему, как связующее звено между ними. А потом изменила.
Мой отец был последним из правителей света.
Стрелок опустил глаза и уставился на свои руки. Мальчик молчал, только лицо его стало задумчивым.
— Я помню, как они танцевали, — тихо проговорил стрелок. — Моя мать и колдун Мартен. Я помню, как они танцевали, то подступая близко-близко друг к другу, то расходясь в старинном придворном танце.
Он поглядел на парнишку и улыбнулся.
— Но это еще ничего не значило, понимаешь? Ибо власть шла путями, неведовыми никому. Пути ее неисповедимы, их не знает никто, но зато все понимают. И мать моя принадлежала всецело тому, кто обладал этой властью и мог ею распоряжаться. Разве нет? Ведь она подошла к нему, когда танец закончился, верно? И взяла его за руку? И все им рукоплескали: весь этот зал, эти смазливые мальчики, отдающие голубизною, и их нежные дамы… ведь они рукоплескали ему? И восхваляли его? Так?
Где-то во тьме капли воды стучали о камень. Мальчик молчал.
— Я помню, как они танцевали, — повторил стрелок тихо-тихо. — Я помню…
Он поднял глаза к неразличимой во тьме толще камня над головою. Казалось, он готов закричать, разразиться проклятиями, бросить слепой и отчаянный вызов этой тупой многотонной массе гранита, который упрятал их хрупкие жизни в свою каменную утробу.