Еще одна зарница расколола ночь. Язык огня скользнул с неба на землю, и этому наконец удалось лизнуть чертово колесо. Оно озарилось целиком — каждая балка, кабели точно светящиеся нити. Какое-то мгновение казалось, что громадная машина сплошь усыпана бриллиантами, а между них сверкают отблески огней. Затем смертоносный заряд ушел в землю, пройдя по каркасу, проводам к крепежным цепям, сработавшим как громоотводы.

Дождь резко усилился, превратился в ливень, в потоп. Он барабанил по фунту, резко и глухо стучал по стенам палаток. На металлических поверхностях появлялись замысловатые надписи, оставленные струями дождя. Ветер пронзительно завывал.

Мы пустились бежать через всю ярмарку, шлепая по грязи, вдыхая воздух с ароматами озона, мокрых опилок и запахом слонов — прочь отсюда, к лугу, в лагерь трейлеров. Чудовище со множеством паучьих лап и крабьих клешней из электрических нитей гналось за нами по пятам. Мы почувствовали себя в безопасности, только когда забежали в «Эйрстрим» Райи и захлопнули за собой дверь.

— Сумасшедшая! — произнес я.

— Ша.

— Зачем тебе понадобилось оставаться там? Видела же, что гроза идет.

— Ша, — повторила она.

— Это тебе что, шутки шутить?

Она достала из кухонного шкафчика пару стаканов и бутылку бренди. Насквозь промокшая и улыбающаяся, она направилась в спальню.

Я пошел следом за ней:

— Шутки, черт тебя возьми?

Зайдя в спальню, она плеснула бренди в стаканы и протянула один мне.

Мои зубы стучали по стеклу. Бренди было теплым во рту, горячим в горле и обжигающим в желудке.

Райа стащила носки и теннисные брюки — вода капала с них на пол. Потом она сбросила мокрую футболку. Бисеринки воды блестели и трепетали на ее голых руках, плечах, груди.

— Тебя могло убить, — сказал я.

Она скинула трусы, еще раз глотнула бренди и подошла ко мне.

— Ты что, хотела, чтобы тебя убило? Ответь ради всего святого.

— Ша, — снова сказала она.

Меня била неудержимая дрожь.

Она казалась совершенно спокойной. Если она и чувствовала страх, пока лезла, он прошел в тот самый миг, как она снова коснулась земли.

— Что с тобой? — спросил я.

Вместо ответа она начала раздевать меня.

— Не сейчас, — уперся я. — Не время...

— Самое время, — настойчиво сказала она.

— Я не в состоянии...

— Самое то состояние.

— Я не могу...

— Можешь.

— Нет.

— Да.

— Нет.

— Проверим?

* * *

Потом мы некоторое время лежали молча, удовлетворенные, поверх влажных простыней. Лампа возле кровати окрашивала своим янтарным светом наши тела в золото. Дождь стучал по покатой крыше, стекал по нашему металлическому кокону. Этот звук был восхитительно успокаивающим.

Но я не забыл ни колесо, ни ужасный спуск по перекладинам под хлещущим дождем. Немного погодя я спросил:

— Ты как будто хотела, чтобы молния ударила в колесо, когда ты висела на нем.

Она ничего не сказала.

Я, легонько касаясь, провел костяшками сжатой ладони вдоль ее челюсти, затем, раскрыв пальцы, погладил ее мягкую, нежную шею и груди.

— Ты красивая, толковая, удачливая. Зачем так рисковать?

Она все так же молчала.

Кодекс балаганщика, не позволяющий вторгаться в личную жизнь, удерживал меня от прямого вопроса — почему она хочет умереть. Но кодекс не запрещал мне высказывать свое мнение об очевидных событиях и фактах, к тому же мне казалось, что она и не скрывала этого особенно. Поэтому я еще раз спросил:

— Почему?

И продолжал:

— Ты что, в самом деле считаешь, что есть что-то привлекательное... в смерти? — Ее продолжающееся молчание не обескуражило меня, и я добавил: — Кажется, я тебя люблю.

Когда и на это не последовало ответа, я добавил еще:

— Я не хочу, чтобы с тобой что-нибудь случилось. Я не позволю, чтобы с тобой что-нибудь случилось.

Она повернулась на бок, прижалась ко мне, спрятала лицо у меня на груди и произнесла:

— Обними меня.

В данном случае это был, пожалуй, лучший ответ, какого я мог ожидать.

* * *

Сильный дождь не перестал и к утру понедельника. Небо было темное, бурное, в тучах. Мне казалось, что я могу дотянуться до него рукой, просто встав на небольшую стремянку. Согласно прогнозу погоды, небо должно было проясниться не раньше чем во вторник. В девять утра отменили открытие, и начало ярмарки в графстве Йонтсдаун было перенесено на двадцать четыре часа. К половине десятого по всему Джибтауну-на-колесах резались в карты, собирались в кружки, вязали и жаловались друг другу на жизнь. Без четверти десять сумма убытка, вызванного дождем, была преувеличена до такой степени, что (судя по стенаниям) каждый владелец аттракциона и каждый зазывала стал бы нынче миллионером, если бы только погода-предательница не принесла вместо этого полное разорение. А без чего-то десять на карусели нашли мертвым Студня Джордана.

13

Ящерица на оконном стекле

Когда я вышел на аллею, сотня балаганщиков толпилась вокруг карусели. Со многими из них я уже встречался. Одни были в желтых дождевиках и бесформенных шляпах того же цвета, другие — в черных синтетических плащах и пластиковых косынках, в ботинках, сандалиях, галошах или в туфлях, а иные и вовсе босиком. Кое-кто накинул плащ прямо на пижаму. У доброй половины были зонты, но даже их разноцветье было бессильно придать собравшимся веселый вид. Кто-то был одет вообще не по погоде — выскочил в спешке на улицу, не веря кошмарному известию, не обращая внимания на грозу. Эти, сбившиеся в кучу, страдали от двух невзгод сразу — от сырости и от горя, — промокшие до костей, заляпанные грязью, они казались беженцами, сгрудившимися, чтобы перейти некую границу, нарушенную войной.

Сам я был в футболке, джинсах и ботинках, не успевших высохнуть с ночи. Когда я подошел к карусели, сильнее всего меня поразило и потрясло общее молчание. Никто не произносил ни слова. Никто. Ни единого слова. Их лица были залиты дождем и слезами. Боль была видна в мертвенно-бледных лицах и в запавших глазах. Все плакали, но беззвучно. Эта тишина яснее всего показывала, как сильно они любили Студня Джордана и какой невозможной казалась им сама мысль о его смерти. Они были так потрясены, что могли только молча стоять и размышлять, каким будет мир без него. Позже, когда шок пройдет, будут и рыдания в голос, и безудержные всхлипы, и истерика, и скорбные речи, и молитвы, и, быть может, даже гневные вопросы, обращенные к богу, но в этот момент их глубокое горе было словно вакуум, через который не могли пройти звуковые волны.

Они знали Студня лучше, чем я, но я не мог безучастно стоять на краю толпы. Я начал протискиваться сквозь стену скорбящих, бормоча: «Позвольте», «Простите», пока не добрался до приподнятой платформы карусели. Дождь затекал под красно-белую полосатую крышу, собирался в ручейки и стекал по медным шестам, забирая тепло у деревянных лошадок. Я пробирался мимо поднятых копыт и морд с нарисованными зубами, оскаленными в лошадиной улыбке, мимо раскрашенных эмалью крупов, навеки соединенных с седлами и стременами, я целеустремленно двигался мимо стада, застывшего в своем бесконечном галопе, пока не добрался до того места, где скачка Студня Джордана пришла к ужасному концу среди этой вечно гарцующей круговерти.

Студень лежал на спине, на помосте карусели, между черным жеребцом и белой кобылой. Глаза его были удивленно открыты, словно он не ожидал оказаться лежащим посреди этого табуна, вставшего над ним на дыбы — словно эти лошади и затоптали его до смерти копытами. Его рот был открыт, как и у них, губы раздвинуты, один зуб — если не больше — сломан. Было такое впечатление, что всю нижнюю часть его лица закрывала красная ковбойская повязка, только повязка эта была из крови.

На нем был расстегнутый дождевик, белая рубашка и темно-серые слаксы. Правая штанина задралась почти до колена, открывая взгляду часть толстой белой икры. Правая нога была разута — недостающий мокасин намертво застрял в стремени, прочно соединенном с деревянным седлом на спине черного жеребца.