Любовь была как мелодия, и нужно обладать слухом, чтобы услышать правильную ноту, а всё остальное — аранжировка, остального могло и не быть. Адри же казалась каждую ночь разной, и Илья чувствовал, что ласки, от которых она умирала вчера, её тело отвергает сегодня, что реакция плоти, уже казавшаяся ему безусловной, исчезла и она хочет другого и по-другому. Каждая ночь с ней была первой, и он должен был выучивать её заново, чтобы на следующую ночь всё выученное оказалось неправдой.
Они говорили о вчерашней поездке на катере, и Адри допытывалась, кто лучше выглядел в купальнике — она или Кэролайн.
— Скажи мне правду, — приставала Адри. — Но помни, что я держу в руке. Пусть ответ будет правильным.
Она сжала его чуть сильнее для подтверждения угрозы. Это было немножко больно и очень приятно.
— Сделай так ещё, — попросил Илья.
— Сделаю, когда ответишь. Или вообще перестану трогать.
И перестала, убрав руку. Илья положил её руку обратно и накрыл своей ладонью. Они полежали какое-то время молча, ласки возобновились, и её пальцы стали всё требовательнее. Затем Адри потянула Илью к себе, на себя, в себя, и он взял её, войдя внутрь и чувствуя, что она хочет, чтобы он сделал ей больно. Он прижал её руки к подушке и входил в неё, будто брал насильно. Он чувствовал, что это, как она хочет сейчас, но знал, что в следующий раз всё будет по-другому. Следующий раз с ней снова будет первым.
Когда Илья проснулся, утренний свет уже пробрался сквозь щели ставен и разлиновал стены узкими жёлтыми полосами. Адри не было, но она оставила свою красную ленту для волос, повязав её там, где ночью были её пальцы и губы.
Илья пошёл в душ и долго мылся, не снимая ленту, пока она не стала скользкой от мыла и не упала на шершавый каменный пол. Потом он надел шорты, повязал ленту вокруг шеи как галстук-бабочку и отправился завтракать на Keuken Terras.
ПАРАМАРИБО 4
ЖИЗНЬ в Суринаме напоминала Илье Сибирь, куда он был сослан после тюрьмы. И здесь и там жизнь шла на выживание, и Илья сразу почувствовал, узнал растворённую в здешнем воздухе повседневность беды, что висела над сибирской землёй так же низко, как и скудное тамошнее солнце. Здесь это ощущение было ярким и жгучим, как красное солнце тропиков, что находит человека в любой тени и сжигает дотла. Люди вокруг жили трудно, жили от утра до вечера, без тоски о прошлом, без планов на будущее, без надежды в настоящем. Илья знал эту жизнь; он и сам так жил долгие пять лет заключения, что пролетели удивительно быстро и остались с ним насовсем.
Тюрьма была словно сон, просмотренный фильм, отдельный от его настоящей жизни, хотя никакой другой жизни у него не было. Он помнил, как после освобождения, уже в эмиграции, всё не мог побороть привычку смотреть в чужие тарелки: вдруг там сытнее. Он никогда не жалел, что сидел, и не променял бы это на другое.
Многие сочувствовали, сокрушались, что он провёл в тюрьме лучшие годы молодости — с двадцати трёх до двадцати восьми. Он соглашался, но лишь с тем, что эти годы действительно были лучшие.
После перестройки (и гласности), когда Илья уже жил в Америке, он узнал, что статью, по которой его осудили, отменили совсем. А потом не стало и самой страны, в преступлении против которой он был повинен. Антисоветская пропаганда стала таким же историческим прошлым, как Гражданская война, ведь советской власти больше не было. Не было и Советского Союза, его родины, и вместо неё стала странная, далёкая страна — Россия, настоящая заграница.
Обсуждать эти перемены с Антоном не получалось: Антон совсем не помнил советской жизни; его родиной было его детство. Он с трудом говорил по-русски и не понимал горечи Ильи по утраченному прошлому.
— Ну и хорошо, — успокаивал он Илью. — Не стало, и хорошо. Теперь там всё будет по-другому, как здесь. И сажать никого больше не будут.
Антон все-таки был безнадёжно американец.
Как ни странно, Адри понимала Илью лучше. Жизнь её семьи была так же разделена на две части, до и после. До — это до независимости, в Суринаме, и после, в Голландии. Независимость заставила их покинуть родину, и память об этом жила в семье рассказами и воспоминаниями о бегстве. Сама Адри никогда не жила плохо, ни здесь, ни там, да и никто из Рутгелтов плохо не жил.
Семья, однако, как и Илья, прошла через опыт подчинения личной судьбы ходу истории, и это их объединяло. Илья, правда, поначалу не мог понять, почему они вообще должны были бежать.
— Вы же не колонизаторы, не белые, — удивлялся Илья. — За что вас-то?
— Ты не понимаешь, — объясняла Адри. — Раса здесь вообще ни при чём. Это всё экономика. Знаешь, бразильцы говорят: «Деньги делают тебя белее». Богатый в третьем мире — уже белый.
Только здесь, в Суринаме, он полностью понял, что Адри пыталась ему объяснить.
Сейчас они бродили по парамарибскому рынку; Ома с ними, зонтик крепко зажат в руке.
Вокруг кипел людской хаос, и на длинных досках, поставленных на пустые бочки, были разложены овощи и фрукты, которых не могло существовать в природе. Из дальнего конца крытого зала несло густым сырым запахом свежей рыбы. Какие-то люди спали на земляном полу, среди гнилых овощей, объедков и прочего мусора, и покупатели переступали через них, наступали на них, а те лишь сворачивались в клубок и продолжали спать, словно ничто не могло их заставить верну ться в эту реальность.
Адри шла сквозь толпу, окутанная своей привилегированностью, как коконом. И хотя многие здесь были светлее её кожей, не возникало сомнений, кто был раньше хозяином, а кто рабом.
Они остановились около лотка с фруктами. Ома долго приглядывалась к длинным плодам папайи (таких больших Илья никогда не видел в Нью-Йорке), гладила их жёлтую кожу и наконец выбрала шесть плодов. Она также купила какие-то незнакомые Илье фрукты. Продавщица отложила всё купленное в сторону, и они пошли дальше.
— А фрукты? — не понял Илья.
— Их принесут домой, — сказала Адри. — После рынка.
— А как они знают куда?
— Найдут. — Адри посмотрела на растерянного Илью и пожалела его. — Здесь все знают, кто мы и где живём. Когда я шлю Оме письма, то никогда не пишу адрес. Просто «Суринам, Парамарибо, Ома Ван Меерс». Или «Суринам, Хасьенда Тимасу». И всё.
Они вышли наружу, и воздух облепил кожу липким жаром. Солнце било красным в глаза. Илья зажмурился. Это не помогло; солнце пробралось сквозь сжатые веки и начало плавить зрачки. Во рту пересохло, и хотелось пить.
Вокруг лежала широкая пыльная улица без тени. Илья ступил ближе к стене, надеясь найти тень от здания, но тени не было. Солнце стояло прямо над головой и светило без жалости и снисхождения к его белой коже. Илья почувствовал свою чужесть здесь, в этом месте, в шести градусах к северу от экватора.
Неожиданно он оказался в тени: это Ома накрыла его своим зонтиком. Он взял у неё зонт и поднял повыше, чтобы тени хватило для двоих. Они пошли рядом, держась близко друг к другу. Адри ушла вперёд; она всегда очень быстро ходила, и Илья следил, как поля её белой парижской шляпы плывут сквозь толпу.
Ома сказала Илье что-то по-голландски, и он кивнул в знак согласия. Было хорошо под зонтиком и сознавать, что скоро они вернутся в большой, устроенный дом, который здесь все знают и который даже не нуждается в адресе. В этом знании были надёжность и ощущение принадлежности.
Они завернули за угол, следуя за белой шляпой, и увидели Адри. Она стояла перед странным сооружением, похожим на театральную декорацию: задняя и боковые стены, сколоченные из листов фанеры, крышек ящиков и кровельного железа, заканчивались открытым пространством. Передней стены не было вовсе, словно смотришь из зрительного зала на декорации комнаты на сцене.
Внутри комнаты стояло несколько ящиков; на одном сидел старый мужчина с иссиня-чёрной кожей, в длинных брюках и фетровой шляпе с дырками по бокам. Больше на нём ничего не было. Мужчина курил длинную самодельную сигару. Над ним кружился рой мух.