По воскресеньям она всегда ходила в церковь.
Кассовский появился скоро, одетый в голубую льняную рубашку с длинными рукавами и длинные белые брюки, тоже льняные. Рукава рубашки были закатаны, и Кассовский выглядел моложе, чем ночью. Его борода была аккуратно подбрита, и от него пахло тонким сладким одеколоном. Он был босиком. Илья, которого женщина из Нью-Джерси научила разбираться в таких вещах, понимал, что кажущаяся небрежность, с которой одет Кассовский, стоит больших денег. Сам Илья был в тех же старых шортах, что ночью принёс старик.
Он пожалел, что даже не надел майку.
Алоизия выкатила на террасу большую деревянную тележку с фруктами, свежими соками в стеклянных кувшинах и кучей всего.
Илья был голоден, но медлил брать еду: он ожидал, что появится кто-то ещё, для кого поставлен третий прибор. Кассовский, однако, налил себе кофе и, ничего не сказав, набрал полную тарелку крупно нарезанных кусков папайи и манго. Илья решил не спрашивать, не показывать интерес — он не хотел выглядеть слабым — и принялся за сладкие, похожие на длинные чёрные кабачки, фрукты, названия которых он не знал. У фруктов был вкус клубники с лимоном. Илье нравилось, что их можно нарезать круглыми ломтями и есть как арбуз.
Алоизия налила Илье жидкую горячую овсянку в круглую белую чашку без ручек. Она пододвинула к нему блюдце с горьким имбирным мёдом и ушла с террасы.
Кассовский сидел молча, не притрагиваясь ни к чему на своей тарелке. Он пил густой чёрный кофе и вертел в пальцах травку, которой Алоизия декорировала тарелку с сырами. Иногда Кассовский нюхал травку и закрывал глаза, словно погружаясь в воспоминания, принесённые этим запахом. Изредка он откусывал от мохнатого зелёного кончика и долго жевал.
Скоро пошёл дождь.
Они сидели молча, не тяготясь друг другом, и каждый был в своей жизни. Дождь звенел по навесу, каждая капля отдельно, словно ксилофон. Вдруг Кассовский рассмеялся. Илья посмотрел ему в лицо, ожидая объяснений. Кассовский улыбнулся.
— Знаете, Илья, — он любил начинать фразы с обращений к собеседнику, — я вспомнил, что когда я появился в Суринаме сорок лет назад, тоже шли дожди. И вы приехали в сезон дождей. Интересно.
Ничего особенно интересного Илья в этом не находил. Интересно было другое, и об этом Илья хотел знать:
— А как вы вообще здесь очутились? Вы же американец.
Кассовский покачал головой:
— Не придумывайте себе никаких категорий. Я — не американец, не суринамец, не белый, и, — он помолчал, — даже уже и не еврей. Я — это я, и в настоящий момент меня зовут Оскар Кассовский. А вы — это вы; не старайтесь группировать людей по внешним признакам, не имеющим смысла: вы только ещё больше запутаетесь. Вам кажется, что так легче, а на самом деле деление на группы только отвлекает от главного, от сути.
— Почему? — не понял Илья. — От чего отвлекает?
— От сути, — медленно, как для не очень смышленого ребёнка повторил Кассовский. — Каждый раз, когда вы видите человека, сколько времени, сколько усилий, сколько энергии вы тратите на отнесение его к разным категориям?! Зачем эта бессмысленная работа, что отнимает столько времени и сил?
— Не понимаю. — Илья действительно не понимал. — Какие категории?
Кассовский развеселился. Он махнул рукой в сторону кухни.
— Например, вы видите Алоизию. Посмотрите, сколько лишней работы проделывает ваш мозг. Он идентифицирует Алоизию как: а) женщину, б) негритянку, в) средних лет, г) суринамку, и прочие никому не нужные вещи, которые вы о ней знаете или предполагаете.
Когда вы видите меня, вы думаете: «Мужчина, белый, старый, американец», и уж не знаю, что ещё вы обо мне думаете. И это каждый раз, со всеми людьми. Со всеми миллионами людей, которых вы встречаете в жизни. На улицах, в магазинах, везде. Вы тратите время и силы на автоматическое определение, классификацию всех этих людей. Зачем?
— He знаю. — Илья никогда об этом не думал. — Подсознательно, должно быть.
— Ерунда. — Кассовский пожевал травку. Дождь принёс из сада голоса людей, и они растаяли в молчании, заполнившем террасу. Кассовский вздохнул. — Ничего подсознательного здесь нет. Нас просто с детства приучили так делать. А это отвлекает от того, чтобы вспомнить, узнать свою суть. Важно не то, что вы мужчина или женщина, белый или чёрный, а кем вы были до того, как всем этим стали. И как это вернуть. Вот что важно.
— А кем вы были до того, как попали сюда? — Илья решил не отступать. — И как вы здесь очутились?
Алоизия вышла на террасу убрать посуду. Она составила всё ненужное на тележку и снова ушла. Неиспользованный, третий прибор она, однако, не тронула, и он остался на столе между ними как незаданный вопрос. Илья посмотрел на Кассовского, ожидая, что тот объяснится. Кассовский не заметил его взгляда. Он жевал травку.
Затем Кассовский заговорил:
— Моя семья — из радзинских хасидов.
Он посмотрел на Илью, понимает ли тот, и, посмотрев, решил объяснить.
— Радзинские хасиды — это отдельная хасидская община из Радзина Подласского, маленького городка в Польше. Они отличаются от других хасидов тем, что красят одну из восьми нитей в каждой кисти таллескотна специальной синей краской. Дело в том, что секрет изготовления этой краски — тхейлет — утрачен более двух тысяч лет назад. Её приготовляют из особого моллюска хилозон, и секрет этот заново открыл лишь в конце девятнадцатого века раби Гершон-Ханох из Радзина. Мы с ним родственники по материнской линии.
Они погрузились в одну из обычных двухминутных пауз, которыми Кассовский так любил прерывать беседу. Дождь усилился, и уже нельзя было различить отдельные капли; в воздухе стоял слитный гул воды.
— Кстати, радзинские хасиды — не единственные, кто приняли рецепт раби Гершон-Ханоха, — вдруг громко сказал Кассовский. Он вызывающе взглянул на Илью: — Ижбицкие хасиды тоже им пользуются.
Он посмотрел, не будет ли Илья спорить. Илья кивнул: он ничего об этом не знал, и ему было всё равно. Он хотел, чтобы Кассовский говорил о другом.
— Я родился в Радзине, но помню его плохо, — продолжал Кассовский. — Позже, когда я увидел картины Шагала, я решил, что это и есть Радзин Подласский, что таким он и должен быть. Так что мой Радзин — это Витебск Шагала. Я взял его родину и сделал её своей.
Они помолчали. Илья ждал.
— В тридцать девятом, перед войной, отец успел отправить меня, младшего из пяти детей, к своему брату в Нью-Йорк. Мне было шесть, и я только помню, что ехал с чужой семьёй, тоже хасиды, но не из Радзина. Мы плыли из Гданьска до Копенгагена, оттуда до Амстердама, а потом в Нью-Йорк. На корабле я потерялся, зашёл в чужую каюту. Там стоял красный диван и висело зеркало. В нашей каюте были лишь две узкие кровати — одна над другой, и одеяла на полу, где спали дети. Я сел на этот красный диван и решил не возвращаться. Но меня нашли, отвели к чужим хасидам, не радзинским, и так я доплыл до Нью-Йорка. — Он улыбнулся Илье: — Так я стал американцем.
Илья слушал. Он пытался представить Кассовского маленьким хасидским мальчиком: с пейсами, в чёрном сюртуке и штрамл — высокой меховой шляпе польских хасидов, но у него плохо получалось. Кассовский, сидящий перед ним в своей дорогой льняной одежде, со своими книгами, своей манерой говорить, был слишком светским, слишком универсальным. Его трудно было отнести к какой-либо узкой категории. Кассовский мог быть кем угодно — и был.
— Я хотел стать раввином, — снова заговорил Кассовский. — Когда перед бар-мицвой наш раби Исхак спросил меня, что я буду делать со своей жизнью, я знал ответ: я буду раввином, как вы, раби Исхак. И все будут приходить ко мне за советом. Я женюсь на Хане, своей двоюродной сестре, и буду жить в Бруклине, в Боро-Парк. Раби Исхак был доволен. Он дал мне конфеты, горсть карамели и две шоколадные. — Кассовский замолчал; казалось, он слушает дождь. Он не глядел на Илью. — Половину карамели я отдал Хане, — сказал Кассовский. Он снова посмотрел на Илью: — А шоколадные съел сам. Обе.