— Я был единственный человек, кто знал, что случилось. — Кассовский сказал это неожиданно громко. — Летицию и Соломона, вернее, что осталось от них, нашли в их спальне на втором этаже. Патти тоже была у себя в постели, скорее всего, они так и не проснулись и задохнулись от дыма. Они все сильно обгорели, но там, по крайней мере, было что хоронить.
Кассовский снова остановился. Где-то в глубине дома стали слышны неразборчивые женские голоса.
— От Алисы же не осталось почти ничего: кучка детских обгорелых костей, которые нашли внизу, в гостиной, где начался пожар. Вы знаете, что она сделала? Я догадался сразу, когда мне сказали, где её нашли. Она проснулась ночью и спустилась в комнату, где горела свеча. Она вынула подсвечник из тарелки с водой, поставила его на накрытый скатертью стол и стала чиркать спичками, роняя их на скатерть. Обычно, если её не остановить, она изводила весь коробок. Скатерть загорелась, сквозняк из окна, там было много деревянной мебели, а потом огонь соскользнул на лакированный пол. Но Алиса не ушла, не убежала; она осталась там, где был огонь. Я думаю, она делала то же, что делала всегда, когда видела пламя: она стала смеяться и танцевать, моя голая, нерасчёсанная маленькая дочь, которая всегда ходила по одной и той же стороне улицы. Она танцевала посреди огня, пока сама не стала огнём.
За окном надрывно, словно не могла вынести эту историю, прокричала ночная птица. Илья отчего-то знал, что эта птица белого цвета.
— Я снова остался один, — сказал Кассовский. — После похорон я целыми днями сидел в офисе и думал о боге. Я не мог его понять. Что двигает им и почему он так старательно наказывает меня и за что? Он отправил моих родителей в газовую камеру в Собиборе, Лагере № 3, он бросил меня в гайанских джунглях с разбитой в кровь головой, и теперь он сжёг мою маленькую неразумную дочь и моих единственных друзей, что стали мне как семья.
Я сидел в офисе и вспоминал все людские несчастья, о которых только знал. Я считал его ответственным за всё.
Я помнил Тору: бог всесилен и благ. Если он всесилен, думал я, то всё от него. Зачем же тогда он допускает зло, несчастья, страдания? Значит, он не благ? Или это не от него? Или в мире есть другая, равная ему сила и это она душит людей в газовых камерах и сжигает маленьких детей? Но тогда бог не всесилен, тогда не всё в его власти. Я сидел в офисе перед звонящим телефоном и пытался его понять.
Выходило, что бог или не всесилен, или не благ. Он не мог быть и тем и другим и допускать то, что допускалось на земле. В любом случае, решил я, на него больше нельзя рассчитывать. Наверное, он знает что-то важное, что заставляет его убивать детей и допускать людские страдания. Наверное, если не уничтожить миллионы людей на никому не нужной войне, то через двести лет растают льды и нас всех затопит. Наверное, он знает эту связь, что невидима, неведома нам. У него, должно быть, есть свой план, свой замысел, но он забыл им поделиться с людьми, со мной лично. И потому я отказываюсь оставаться частью замысла, о котором мне ничего не известно.
Я решил, что сам стану богом.
Кассовский посмотрел на Илью; в его взгляде читалось ожидание вопроса. Илье было нечего спрашивать: он хорошо понимал, что хотел сказать старик.
Кассовский решил, что не может больше рассчитывать на чужую, верховную волю и теперь будет сам отвечать за гармонию на земле, в меру собственных сил и ресурсов. Ему больше не надо было думать о повседневной жизни: у да Кошта не оказалось родственников, и весь бизнес остался ему как совладельцу. У него теперь было больше денег, чем он когда-либо рассчитывал заработать. И никаких личных потребностей.
— Моя идея была простой: я буду по мере сил помогать всем, кому нужна помощь. Я начал с детей. Было ясно, что я должен начать с детей, после того, что случилось с Алисой.
Я купил большой дом на Джессурунстраат и открыл приют для беспризорников. Дом стоял у моста через канал, и я назвал наш приют «Мост Надежды». На голландском De Brug van hoop. Скоро все в городе стали звать его просто — De Brug, мост.
Ома появилась на следующий день после похорон Алисы. Её не было на похоронах, хотя Йинг и Махсури пришли. Махсури громко плакала и прятала красивые глаза с горячим туманом в зрачках за чёрной кружевной вуалью. Йинг, как обычно, с прямой спиной, без слёз в раскосых рысьих глазах все короткие похороны простояла молча, не сказав мне ни слова. Перед тем как уйти, она повернулась ко мне и склонила голову, сложив вместе ладони и прижав к груди. Я тоже поклонился в ответ. Потом я узнал, что китайцы всегда молчат на похоронах детей.
Утром другого дня я проснулся, и в доме была Ома. Она приготовила завтрак и дожидалась меня у стола. Она ничего не сказала про Алису. Она вообще ничего не сказала, словно не было трёх лет разлуки. Мы мало говорили, но с тех пор она всегда была рядом, всегда.
Однажды вечером, когда я вернулся домой, я не нашёл Ому на кухне, где она обычно меня ждала. Я поднялся по лестнице на второй этаж и увидел, как Ома собирает игрушки Алисы в прямую линию на полу, где прежде была маленькая голубая кроватка. Она точно помнила порядок, в котором Алиса выкладывала свои игрушки. Потом Ома села на пол, спиной к дверям, где стоял я, и долго смотрела на эту прямую линию, словно пытаясь понять, куда та ведёт.
Я тихо закрыл дверь и спустился вниз, к давно остывшему ужину. Был сезон дождей, и струйки воды за окном просились в закрытое тепло кухни.
С той поры как Ома вернулась, между нами ни разу не было любви. Все ночи мы спали отдельно, но дни, дни мы были вместе. Утром Ома приходила в приют и оставалась там до вечера. Она купала детей, их кормила, помогала убирать комнаты и вообще помогала всем и везде.
Я появлялся в De Brug только после обеда, когда были приняты все деловые решения о перевозках товаров и можно было оставить офис на строгого Бастиана. Он следил, чтобы наши баржи шли, куда надо, и привозили оттуда, что нужно. Он держал наших капитанов в страхе бесконечных проверок и знал по имени начальников всех портов в Суринаме. Я мог спокойно оставить на него выполнение заказов и идти в приют, где жили собранные нами по городу дети.
Детей было не так много: в основном те, что жили вокруг рынка. Мы их кормили, лечили и учили читать и писать, дотягивая до уровня их школьного возраста. Затем они начинали ходить в нормальную школу, но по вечерам к ним приходили частные учителя, которым я платил отдельно.
Я хотел, чтобы наших детей учили музыке и рисованию, и сам учил их английскому. Я хотел, чтобы они не просто получили то, что не смогли получить из-за его равнодушия, а больше, больше. Я ведь был богом, благим и всесильным.
Кассовский занялся больными детьми. Он ходил по городским больницам — их было всего четыре, и объяснял врачам, что готов платить за лечение детей, которых те не могут лечить.
Это были по большей части дети с врождёнными дефектами — церебральным параличом, тяжёлым костным туберкулёзом или умственно отсталые. Детей приносили в приют только из Парамарибо и окрестностей: если такой ребёнок рождался дальше от города в джунглях, он долго не жил. Таких детей не лечили, и кормить их было накладно. Они лежали в своих маленьких лесных хижинах, глядя на мир, где им было не суждено жить. Им не дали шанса, но Оскар Кассовский был богом, благим и всесильным.
Он хотел помочь всем.
Маленькая дверь в углу комнаты отворилась, и доктор Алонсо прошёл к своей низенькой скамейке и сел, отдельный от всего в комнате, мир в себе.
— Чем больше я отдавал, — продолжал Кассовский, — тем больше было нужно отдать. Несчастья копились, и через какое-то время я осознал, что причина страданий — плоть. Наша плоть страдала от болезней, с которыми мы не могли бороться, от голода, который не могли насытить, от желаний, которые было не дано удовлетворить. Когда в приюте умирали тяжелобольные дети, все радовались их смерти как избавлению. Нанятые воспитательницы просто говорили: «Отмучился», — и спешили помочь другим, ещё живым, которым пока не так повезло.