По лицу Джона Уэбстера расползлась улыбка, и тогда он уселся на пол у ног дочери и дорассказал ей историю своей семейной жизни. В конце концов, он находил какое-то нехорошее, злобное удовольствие в том, чтобы уничтожить всю свою прежнюю жизнь. А что дочь? Природа — и это тоже правда — сделала нерушимой существующую между ними связь. Он может преподнести дочери любую новую мысль о жизни, какая ни придет ему в голову, и пусть она ее отвергнет — зато это станет для нее поводом самой принять решение. Люди не будут ее винить. «Бедная крошка, — скажут они. — Какой позор иметь такое убожество вместо отца!» А если посмотреть на это иначе? Вдруг, услышав все, что он должен ей сказать, она решится ускорить свой бег сквозь жизнь, распахнуть жизни объятия, как говорится, и тогда его нынешние поступки будут ей в помощь. Вот Натали — ее старая мамаша устраивала ей одни гадости, она напивалась в стельку, она кричала так, что всем соседям было слышно, и обзывала шлюхами своих трудолюбивых дочерей. Может быть, нелепо думать, будто от такой матери будет больше проку в будущем, нежели от матери безупречной, респектабельной, и все же в этом перевернутом с ног на голову мире, где все шиворот-навыворот, — почему бы нет?

Во всяком случае, в Натали есть какая-то тихая уверенность, и ему самому, даже в минуты сомнения, она несет удивительный покой и исцеление.

«Я люблю ее, я принимаю ее. Если распустившаяся мать Натали, оглашая улицы дикими воплями в отрешенном блеске опьянения, проторила для нее чистый путь, да здравствует и она тоже», — подумал он, улыбнувшись собственным мыслям.

Он сидел у ног дочери и тихо рассказывал, и пока он говорил, что-то и в ней самой утихло. Она слушала с непрестанно растущим интересом и время от времени поглядывала на него сверху. Он сидел к ней очень близко и иногда, слегка наклонившись, прижимался щекой к ее ноге. «Паскудник! Он небось и ее под себя подмял». Ей-то совершенно точно ничего такого в голову не приходило. Неуловимое ощущение надежности, уверенности передавалось ей от него. Он снова рассказывал о своей свадьбе.

На закате его юности, когда друг, его мать и сестра вошли к нему и к женщине, на которой ему предстояло жениться, его вдруг одолела та же напасть, что позже оставила незаживающий рубец на ее существе. Его одолел страх.

И что же вы приказали бы ему делать? Как следовало ему объяснить то, что он уже во второй раз ворвался в комнату к обнаженной женщине? Такое объяснить нельзя. Охваченный безысходной тоской, он выскочил из комнаты, пронесся мимо стоявших на пороге людей и побежал по коридору — на сей раз в комнату, которая ему предназначалась.

Он прикрыл и запер за собой дверь, а потом принялся одеваться, быстро, с лихорадочной поспешностью. Только полностью одевшись, он взял саквояж и вышел из комнаты. В коридоре тихо, лампа заняла свое место на скобе. Что произошло? Хозяйская дочь, конечно, сидит сейчас с этой женщиной и пытается ее успокоить. Друг его, наверное, пошел к себе и сейчас одевается и конечно же тоже думает думу. Так уж заведено отныне, что в этом доме не будет конца смущенным, взволнованным думам. Все было бы в порядке, не войди он в комнату во второй раз, но как ему теперь объяснить это второе вторжение, столь же ненамеренное, как первое? Он быстро спустился по ступенькам.

Внизу он столкнулся с матерью своего друга, женщиной лет пятидесяти. Она стояла в дверях столовой. Служанка накрывала ужин. Здесь блюли законы ведения дома. Было время ужина — и через несколько минут все люди в доме сядут ужинать. «Боже мой, — подумал он. — Неужто она может спуститься сейчас сюда и сесть за стол со мной и остальными? Могут ли привычки бытия так скоро восстановиться после потрясения столь глубокого?»

Он опустил саквояж на пол у своих ног и посмотрел на старшую женщину.

— Я не знаю… — заговорил он и так и замер, глядя на нее и невнятно что-то бормоча.

Она была смущена, как наверняка были смущены в ту минуту все в доме, но в ней было что-то такое, очень доброе, и от нее исходило сочувствие, даже когда она ничего не понимала. Она заговорила.

— Это была случайность, никому от нее никакого вреда, — начала она, но он не стал ждать, не стал слушать.

Подхватив саквояж, он бросился из дома.

Что же теперь делать? Он помчался через весь город к своему дому; тот стоял темный, безмолвный. Отец и мать уехали. Бабушка — мать его матери — жила в другом городе и была очень больна, так что отец и мать уехали к ней. Они вернутся только через несколько дней. Дом стоял пустой, обеих служанок отпустили. Внутри не горело ни огонька. Он не мог здесь остаться, он должен был отправиться в гостиницу.

«Я вошел в дом и опустил саквояж на пол у двери», — говорил он, и дрожь пробежала по его телу, когда он вспомнил тот давний тоскливый вечер. А ведь это должен был быть вечер веселья. Четверо молодых людей собирались потанцевать, и в предвкушении па, какие он мог бы выделывать вместе с новой девушкой, незнакомкой из другого города, он еще загодя взвинтил себя до полуисступления. Вот ведь черт! — он надеялся найти в ней что-то такое — но что же? — что-то такое, что каждый безусый дурачок мечтает обнаружить в какой-нибудь незнакомке: вот она однажды явится перед ним как из-под земли и принесет с собой новую жизнь — и подарит ему совершенно открыто, ничего не прося взамен.

— Понимаешь, эта мечта, конечно, несбыточная, это и так ясно, но в юности ты все равно об этом мечтаешь, — сказал он с улыбкой. Он улыбался все время, пока рассказывал эту часть истории. Понимала ли дочка то, что он говорил? Не стоило к этому слишком придираться.

— Эта незнакомка должна явиться перед тобой облаченная в сияющие одежды, со спокойной улыбкой на лице, — продолжал он воплощать перед нею свою фантазию. — Она держит себя с таким царственным изяществом, и в то же время, понимаешь, в ней нет ничего холодного, отстраненного, она не из таких. Вокруг нее множество мужчин, и все они, вне всяких сомнений, заслуживают ее куда больше, чем ты сам, и все же она идет к тебе, она ступает медленно, и все тело ее полно жизни. Она — несказанно прекрасная Дева, но есть в ней и что-то очень земное. А если говорить начистоту — она может быть очень холодной, очень гордой и отстраненной, когда дело касается кого угодно, только не тебя, — но когда она с тобой, от ее холодности не остается и следа.

Она подходит к тебе, и ее рука, на которой она держит перед собой, перед своим юным стройным телом золотой поднос, — ее рука слегка дрожит. На подносе шкатулка, маленькая, искусной резьбы, а внутри сокровище, талисман, и он — для тебя. Сейчас ты достанешь из шкатулки сокровище, золотое кольцо с камнем, и наденешь на палец. Это просто пустяк. Удивительная прекрасная женщина принесла это, чтобы вот так, у всех на глазах, показать: она у твоих ног. Вот твоя рука тянется к шкатулке, вот ты берешь кольцо, и все ее тело начинает сотрясаться, и золотой поднос падает на пол с оглушительным грохотом. Со всеми, кто стал свидетелем этой сцены, происходит нечто необычайное. Внезапно все присутствующие осознают, что ты, которого они привыкли считать самым обыкновенным парнем, впрочем, нет — если говорить по правде, не обыкновенным, а таким же чистеньким, как они, — и вот, понимаешь, их почти силой заставляют осознать твое подлинное «я». Вдруг ты предстаешь перед ними во всем многоцветье своего истинного оперения, наконец-то они его видят. От тебя исходит какая-то лучистая величественность, она освещает комнату, где все собрались — ты сам, незнакомка и все прочие, мужчины и женщины твоего города, которых ты знал всю жизнь, которые всю жизнь думали, что знают тебя, и вот теперь они смотрят на тебя и задыхаются от изумления.

Это всего лишь мгновение. И тут происходит самое невероятное. На стене висят часы, и часы эти все тикают, тикают, они сокращают твою жизнь и жизнь всех остальных. А за пределами комнаты, где разыгрывается эта удивительная сцена, есть улица со всей своей уличной сутолокой. Мужчины и женщины наверняка сбиваются с ног, поспевая то туда, то сюда, поезда приходят и уходят к дальним станциям, а еще дальше — корабли, они плывут по просторным морям, и великий ветер вздыбливает воды этих морей.