Казалось, просидит он так, за беседой с дочерью, еще с полчаса, а потом покинет дом и уйдет с Натали, и не будет ничего такого, но жена, лежавшая на постели в соседней комнате, услышала крик дочери о любви, и это, должно быть, разбередило в ней что-то глубинное. Она бесшумно соскользнула с постели и, подойдя к двери, тихонько ее приоткрыла. Она стояла, облокотившись о косяк, и слушала, что говорит муж. Взгляд ее был полон тяжкого ужаса. Быть может, в ту минуту она хотела убить мужчину, который столько лет был ее мужем, и не сделала этого только потому, что долгие годы безволия и покорности жизни напрочь лишили ее силы поднять руку и нанести удар.

Так она стояла в безмолвии, и могло показаться, что она вот-вот рухнет — но этого не происходило. Она ждала, а Джон Уэбстер продолжал говорить. Сейчас он с каким-то чуть ли не дьявольским вниманием к мелочам рассказывал дочери всю историю их брака.

Было, по крайней мере, по словам этого человека, вот что: написав одно письмо, он не смог остановиться и в тот же вечер написал еще одно, и еще два — на следующий день.

Он все писал и писал эти письма, и это занятие, как ему самому казалось, породило в нем какую-то свирепую страсть лжи, которую, стоило ей разгореться, уже ничем было не унять. «Я положил начало тому, что владело мною все эти годы, — объяснял он. — Это представление, которое разыгрывает каждый, это ложь, которой каждый опутывает сам себя». Ясно было, что дочь не последует за ним, как бы ни порывалась. Он говорил сейчас о том, чего она не испытала, не могла испытать, — о гипнотической силе слов. Она уже читала книги, уже обманывалась словами, но сама не сознавала того, что все это с ней уже случилось. Она была совсем молодой девушкой, и поскольку, как это часто бывает, в мире вокруг нее не было ничего волнующего, ничего захватывающего, постольку она была благодарна за эту жизнь в книгах и словах. Конечно, они нисколько не тревожат пустоты, они проскальзывают сквозь разум, не оставив следа. Ну так что ж, ведь они сотканы из материи мира грез. Надо прожить жизнь, испить ее почти до конца, прежде чем поймешь, что под поверхностью самой заурядной обыденности всегда вершится глубинная, пульсирующая драма. Немногим открывается поэзия действительности.

Было очевидно, что ее отцу она открылась. Он говорил. Он распахивал перед ней двери. Это было подобно прогулке по старинному городу вместе с проводником, охваченным чудесным порывом вдохновения. Заходишь в старые дома и выходишь из них, и видишь вещи такими, какими их не видел прежде никто. Все предметы повседневного бытия, картина на стене, ветшающее кресло, придвинутое к столу, сам стол, а за ним сидит человек, которого ты знал всегда, — сидит и курит трубку.

Каким-то чудом все эти вещи теперь обретали новую жизнь и новый смысл.

Художник Ван Гог, который, как говорят, в приливе отчаяния покончил с собой, ибо не мог вместить в границы своего холста все чудо и всю славу солнца, сияющего с небес, — однажды он написал полотно. Старое кресло в пустой комнате. Когда Джейн Уэбстер выросла и вот-вот должна была превратиться в женщину и обрести собственное понимание жизни, она увидела это полотно в одном нью-йоркском музее. Странное удивление перед жизнью рождалось из созерцания этой картины, этого обыкновенного, грубой работы кресла, которое, может статься, принадлежало какому-нибудь французскому крестьянину, какому-нибудь крестьянину, в чьем доме художник, как знать, пробыл всего час однажды летним днем.

В тот день, наверное, он был особенно живым, особенно чутко сознавал бытие этого дома, где он просто сидит себе и рисует кресло и переносит в этот рисунок весь без остатка отклик чувств, который пробудили в нем люди этого дома и всех других домов, где он бывал.

Джейн Уэбстер была в той комнате со своим отцом, и он обнимал ее и говорил с ней о том, чего она не понимала, и о том, что понимала, говорил тоже. Теперь он снова был молод и чувствовал одиночество и неуверенность юной мужественности так же, как и она сама уже ощущала одиночество и неуверенность юной женственности. Как и ее отцу, ей предстояло начать хоть немного понимать вещи. Теперь он был честным человеком, он говорил с нею честно. Одно это уже было чудом.

Во времена своей юной мужественности он странствовал по городам, имел дело с девушками, делал с девушками то, о чем до нее доносился лишь шепот. Это заставляло его чувствовать себя нечистым. Он не слишком глубоко чувствовал то, чем занимался с теми глупышками. Его тело занималось любовью с женщинами; тело — но не он сам. Вот что знал ее отец и чего пока не знала она. Она многого еще не знала.

Будучи молодым человеком, ее отец начал писать письма женщине, рядом с которой был совершенно нагим тогда, совсем недавно, когда появился перед ней. Он пытался объяснить, как его разум, бродя в потемках, вдруг осветился образом одной определенной женщины, к которой он мог бы обратить свою любовь.

Он сидел в гостинице и писал слово «люблю» черными чернилами на белой бумаге. А потом шел гулять по тихим ночным улицам города. Теперь она ясно представляла себе его образ. Он был чужим существом, много старше нее, ее отцом — и вот это исчезло. Он был мужчиной, а она женщиной. Она хотела утихомирить галдящие в нем голоса, заполнить зияющие, белые пустоты. Она сильнее прижалась к нему своим телом.

Его голос толковал вещи. В нем была страстная жажда толкования.

Он сидел в гостинице и выводил на бумаге те слова, и засовывал бумагу в конверт, и отсылал конверт туда, к женщине, живущей так далеко от него, а потом бродил и бродил, и мысль о других, еще многих и многих словах гнала его назад в гостиницу, и там он записывал их на новых бумажных листах.

В нем народилось что-то такое, что трудно было объяснить, ведь он не понимал самое себя. Вот гуляешь под звездами или под сенью деревьев на тихих улицах городов и иногда, летними вечерами, слышишь голоса в темноте. Тобой овладевает фантазия. Чувствуешь где-то во тьме глубокое, тихое величие жизни и спешишь к нему. Тебя охватывает какой-то безнадежный пыл. От одной только твоей мысли сияние звезд в небесах становится великолепнее. Поднимается легкий ветерок, и это будто бы рука любимого касается твоих щек, перебирает твои волосы. Ты должен найти в жизни нечто прекрасное. Когда ты молод, не смей стоять столбом, иди прямо к прекрасному. Письма были попыткой идти. Попыткой найти опору на неведомых извилистых путях темноты.

И так вышло, что Джон Уэбстер с этими своими письмами сделал что-то странное, что-то лживое с самим собой и с женщиной, которая позже стала его женой. Он сотворил мир несуществующих вещей. Но будет ли по силам ему и этой женщине вместе жить в этом мире?

6

Пока мужчина говорил со своей дочерью, пытаясь заставить ее понять вещи неизъяснимые, в полумраке своей комнаты женщина, которая столько лет была его женой и из тела которой появилась женщина моложе, та, что сидит сейчас рядом, так близко к ее мужу, — теперь она тоже пыталась понять. Спустя некоторое время у нее не осталось сил стоять дольше, и ей удалось, не привлекая внимания, опуститься на пол. Ее спина скользнула по дверной раме, и под ее тяжелым телом ноги вывернулись под странным углом. В этой позе ей было неудобно, колени начали болеть, но ей было все равно. В сущности, физическое неудобство даже приносило ей удовлетворение.

Живешь год за годом в мире — и вот этот мир рушат прямо у тебя на глазах. В том, чтобы точно давать всему наименование, есть что-то злое, что-то безбожное. Об иных вещах говорить нельзя. Бродишь наугад в мутном мироздании и не задаешь лишних вопросов. Если в безмолвии таится смерть, тогда я принимаю смерть. Какой толк от нее отворачиваться? Мое тело постарело и отяжелело. Если сидеть на полу, то болят колени. Есть нечто невыносимое в том, что мужчина, с которым прожито столько лет, которого воспринимаешь совершенно безусловно как часть механизма жизни, вдруг превращается в какое-то совсем другое существо, в этого страшного вопрошателя, в этого растравителя позабытых минут.