Тело Джейн раскачивалось взад и вперед на постели. Пальцы правой руки сжимали крошечный камешек, подаренный отцом, но в эту минуту она не чувствовала в своей ладони эту твердую округлую вещицу. Она била, била себя кулаками по ногам и коленям. Было что-то, что она хотела сделать, обязана была сделать — это было бы правильно, это было бы к месту. Ей пора закричать, спрыгнуть с кровати, побежать по коридору в ванную и распахнуть дверь. Ее мать вот-вот сотворит что-то такое, на что нельзя просто так смотреть, ничего не предпринимая. Она должна вопить что есть мочи, срывая голос, должна звать на помощь. И есть слово, которому сейчас место у нее на губах. «Не надо, не надо, не надо!» — должна кричать она.

Звону этого слова пора разноситься по всему дому. Она должна превратить весь дом и улицу, на которой стоит дом, в эхо, в эхо эха этого слова.

Но она не могла вымолвить ни звука. Не могла разомкнуть губ. Ее тело было не в силах покинуть кровать. Оно могло только раскачиваться взад и вперед.

Фантазия продолжала рисовать перед ней картины — стремительные, яркие, пугающие.

Там, в ванной, в шкафчике — бутылка, а в ней — коричневая жидкость, и мать протянула руку и взяла ее. Она поднесла бутылку к губам. Она проглотила все, что было внутри, без остатка.

Жидкость была коричневая, красновато-коричневая. Прежде чем проглотить ее, мать зажгла лампу. Лампа была прямо у нее над головой и, когда она стояла перед шкафчиком, освещала ее лицо. Под глазами у нее были красные мешочки отечной плоти, они выглядели так странно и почти отвратительно на фоне мучнистой белизны кожи. Рот был открыт, и губы тоже посерели. Красновато-коричневая струйка стекала из уголка рта по подбородку, оставляла след. Несколько капель упало на белую ночную рубашку. Судороги, как от боли, прошли по мучнисто-белому лицу. Глаза по-прежнему были закрыты. Плечи сотрясала мелкая дрожь.

Тело Джейн все так же раскачивалось вперед и назад. Оно содрогалось. Оно утратило гибкость. Кулаки были сжаты крепко-крепко. Кулаки все так же колотили по ногам. Мать сумела выбраться из ванной и через маленький коридор дошла до своей комнаты. В темноте она бросилась на кровать, зарылась в нее лицом. Бросилась или упала? Она умирает, она вот-вот умрет или она уже умерла? В соседней комнате, там, где Джейн видела, как отец расхаживает нагим перед ней и ее матерью, все еще горели свечи перед изображением Пресвятой Девы. Конечно же, та женщина, что старше, умрет. В своем воображении Джейн видела этикетку на бутылке с коричневой жидкостью. Написано: «Яд». И картинка с черепом и перекрещенными костями, какие лепят на такие бутылки аптекари.

И вот тело Джейн перестало раскачиваться. Быть может, мать мертва. Теперь она пыталась начать думать о другом. Начинала сознавать — очень смутно, но в этом было что-то такое приятное, — сознавать, что в самом воздухе спальни появляется нечто новое.

Боль пронзила ладонь правой руки. Что-то причинило ей боль, и в боли было нечто бодрящее. Она вернула ей жизнь. В осознании плотской боли — осознание себя. Разум на своей тропе может отшатнуться от какой-то темной дали, в которую устремился сгоряча. Разум подхватит мысль о боли в маленьком уголке мягкой плоти, в ладони руки. Да, что это там? Что-то твердое и острое вонзается в мякоть ладони, если нажать на него пальцем, настойчиво, изо всех сил.

2

В руке, на ладони Джейн Уэбстер лежал маленький зеленый камень, отец подобрал его на железнодорожных путях и отдал ей в минуту своего побега. «Драгоценный камень жизни», так он назвал его в тот миг, когда им овладело желание сделать какой-то жест, а смущение подтолкнуло дать ему волю. Романтическая идея внезапно пришла ему в голову. Разве мужчины не обращаются к символам, когда им нужна помощь в преодолении шероховатостей жизни? Вот Мадонна и свечи. Ведь это — тоже символ, не так ли? В какой-то момент в порыве тщеславия мужчины решили, что мысль много важнее фантазии — и отринули этот символ. На свет явились мужчины протестантской породы, которые верили в то, что сами они называли «веком разума». И это был кошмарнейший извод самомнения. Мужчины могли доверять только своему разуму. Как будто они хоть что-то знали о работе своего ума.

С особым жестом и улыбкой Джон Уэбстер вложил камень в руку дочери, и теперь она крепко за него держится. Можно надавить на него пальцем посильнее и почувствовать в мягкой ладони эту восхитительную, целебную боль.

Джейн Уэбстер пыталась восстановить кое-что. В емноте она пыталась нащупать путь вдоль стены. Из стены торчали крохотные острые иглы, о которые она ранила ладонь. Если пройти вдоль стены достаточно далеко, то выйдешь на свет. Как знать, может быть, в стену вдавлены драгоценности, оставленные здесь другими, теми, кто тоже ощупью искал дорогу в темноте.

Ее отец сбежал с женщиной, с молодой женщиной, во многом похожей на нее. Теперь он будет жить с этой женщиной. Быть может, она никогда больше его не увидит. Ее мать мертва. В будущем она останется в жизни одна. Ей придется прямо сейчас начать жить своей собственной жизнью.

Мертва ли ее мать — или все дело только в пугающих фантазиях?

Вот столкнут тебя с безопасного, высокого места прямо в море и тогда, чтобы спастись, тебе придется поплыть. Разум Джейн подхватил, как игру, мысль о том, что она плавает в море.

Летом прошлого года она ездила с другими молодыми мужчинами и женщинами на экскурсию, в город на берегу озера Мичиган и на пляж неподалеку от города. Там был человек, который прыгнул в море с огромной вышки — вышка вонзалась в самые небеса. Это была его работа — нырять и развлекать толпу, но все пошло не так, как должно было. Устраивать такое следует в ясные, теплые дни, но с утра лил дождь, а днем стало холодно, и небо, затянутое низкими тяжелыми облаками, и само было низким и холодным.

Холодные серые облака мчались по небу. На глазах у молчаливой группки зевак ныряльщик рухнул со своей вышки в море, но не теплом ответило ему море. Оно ожидало его в холодном сером безмолвии. Он падал, а тех, кто смотрел на него, прошибала ледяная дрожь.

Что есть холодное серое море, к которому стремится в ускоряющемся падении обнаженное человеческое тело?

В тот день, когда ныряльщик совершил свой прыжок, сердце Джейн Уэбстер остановилось и не билось до тех самых пор, пока он не погрузился в море и не вынырнул вновь, и голова его не показалась над водой. Она стояла рядом с молодым человеком, своим тогдашним спутником, и яростно сжимала его руку и плечо. Когда голова ныряльщика снова показалась над водой, она положила голову юноше на плечо и ее собственные плечи затряслись от рыданий.

Это конечно же была ужасно глупая сцена, и ей потом было очень стыдно. Этот ныряльщик был профессионалом. «Он знает, что делает», — сказал ей молодой человек. Все, кто там был, смеялись над Джейн, и она разозлилась, потому что ее спутник смеялся тоже. Если бы ему достало чуткости понять ее переживания в эту минуту, тогда ей было бы, думала она, наплевать, что другие смеются.

«Я великий кроха-мореход».

Это совершенно поразительно, как идеи, выразившись в слове, передаются от ума к уму. «Я великий кроха-мореход». Еще совсем недавно эти слова произнес ее отец, когда она стояла на пороге между двумя спальнями и он подходил к ней все ближе. Он хотел подарить ей камень, который она теперь сжимала в ладони, и хотел что-то ей сказать об этом, но ни слова о камне не слетело с его губ — только эта фраза о хождении по водам морским. Во всем его облике в ту минуту было какое-то смущение, какая-то озадаченность. Он был в таком же смятении, как она сейчас. Его дочь снова и снова, все быстрей и быстрей переживала этот момент в своем воображении. Отец снова шел к ней, держа камень между большим пальцем и указательным, и колышущийся, неверный свет снова отражался в его глазах. И снова, совершенно отчетливо, как если бы он по-прежнему стоял с нею рядом, Джейн услышала эти слова — они, казалось еще недавно, не имеют значения, бессмысленные слова, какие срываются с губ пьяных или сумасшедших: «Я великий кроха-мореход».